Вячеслав Попов
Пироскаф
Ивы

Прекрасные рослые ивы
над речкой замёрзшей черны,
стоят не мертвы и не живы,
по-зимнему обнажены,
та ива — Адам,
эта — Ева,
меж ними забор и сарай,
над ними свинцовое небо,
за ними не ад и не рай —
Смоленщина справа и слева,
и город Смоленск впереди,
и каменный снег по колено.
Иди.


Старик

проседал со вздохом снег
под ногами талый
шёл по снегу человек
человечек старый
человек немолодой
экономил силы
нёс баклажечку с водой
и пакет из биллы
а в пакете пара книг
среднего формата
на родник сходил старик
и ещё куда-то


Ростокино

привёл меня в ростокино
не слишком злой недуг
здесь есть места достойные
вот скажем акведук
сгущайся снег пожалуйста
идущий впереди
меня в библиотеку
больную приведи
где пахнет туалетом
где дебри ветхих книг
где с полки снял флоренского
и как-то сразу сник
что ж посижу послушаю
как через зал
костист
играет мальчик в танки
похоже аутист


Утро

очинил карандаш гена шпаликов
сочинил кривоватый стишок
выпил чаю с лимоном
без паники
говорит
отойду на часок
за газетой за папиросами
мне там надо ещё позвонить
и в последний раз по-хорошему
всё попробовать объяснить


Дома

Человек приехал в гости маме
десять, что ли, лет тому назад,
шёл с вокзала, видел меж домами
яростный рябиновый закат,
облака сиреневые плыли,
медленно сливаясь и слоясь,
и на всем сиянье тонкой пыли —
прошлая и будущая грязь.
Хватит

спросишь меня что я думаю об этой войне
рта открыть не смогу ____ ничего не отвечу
невыносимо __ непроизносимо мне
что-то с дыханием____ с речью____ с воздухом
с разверзшейся в сердце тьмой
освещённой чёрным калением боли
боже мой
господи боже мой
хватит
сдаюсь
хочешь____ можешь убить меня
я всё уже понял
ты по-русски не понимаешь _____что ли?
Свет

снимает тарковский в антарктике
свой главный мучительный фильм
везут режиссёра на тракторе
сверкает на солнце фирн
космически ослепительно
так что век не разжать
задача для осветителя
в уме этот свет держать


Ночь

это было давно
на планете другой
за ночь нас по окно
заметало пургой
ночь была так темна
ночь была так длинна
нам во сне объясняла она
что других не бывает планет
да и этой давно уже нет


* * *

даже если не веришь а просто
посмотри как прекрасна она
высотой непреклонного роста
над изогнутым зеркалом сна
как стоит одиноко и горько
плачет долгой горючей смолой
как подошвы бегущим с пригорка
жжёт песок ослепительно злой


* * *

Тебя убьют, и меня убьют,
и много кого ещё,
живым про это расскажет YouTube,
они удивятся:
«И что?
В нас год за годом стреляли они,
мы год за годом — в них.
YouTube — помойка,
поди пойми,
кто остался в живых».


Кариатиды

жила старуха в комнате
с высоким потолком
с лепниной угрожающей
и эркерным окном

кровать её железная
стояла у окна
жила старуха в комнате
не то что бы одна

бывало дверь откроется
и видно как храпит
старуха под присмотром
двух дев-кариатид

а то сидит бранится
на пустоглазых дев
как ссыльная царица
не так чулок надев

а девы пустоглазые
склонив две головы
бесчувственно кивают
увы увы увы


Про Алёшу

Помнишь, снился мне хороший
и немного грустный сон:
— Как зовут тебя?
— Алёшей.
— Куда едешь?
— В пансион.

Дребезжит окно кареты;
где-то там, в краю лесном,
я оставил все секреты,
все секреты стали сном.

Мне сказала мать-волчица:
— На исходе волчий век.
Поезжай-ка ты учиться,
будешь жить как человек.


Не век

В двадцатом немыслимом веке,
родном, но забытом уже,
живётся нам в библиотеке
на ближнем к концу стеллаже.

Сквозь окна колхозного клуба
нам светят косые лучи,
на ветках столетнего дуба
знакомо чернеют грачи.

Бывает, придёт за цитатой
совсем молодой человек —
а век-то уже не двадцатый,
и, в общем-то, даже не век.

Вот наш, несмотря на увечья,
был круто, был кругло двадцат!
А это не век — междувечье,
насквозь состоит из цитат.


Ганнушкина рубашка

кого Ганнушка помнит
того водочкой поит
а кого водочкой поит
того и спать успокоит

уж какая у неё есть рубашечка
в петухах золотых да подсолнухах
обнимает за плеча словно барышня
да ладошинку под сердце подсовывает

с ней уснёшь-поспишь
до весны проспишь
да во сне таком
сам себя простишь

вот спасибо тебе ангел Ганнушка
что ты помнишь меня голубушка
что поишь меня вольной водочкой
и в рубашечку наряжаешься


Домой

со свёрнутым носом сестричка
и братик с промятым виском
домой их везёт электричка
в году високосном каком
в пятнистой цигейковой шубке
наташа сидит у окна
и пальцами рот ради шутки
себе разрывает она
в засаленной дочерна сзади
аляске с чужого плеча
алёша в ответ шутки ради
глазами вращает рыча
за окнами наша равнина
январская русская ночь
ждут дома хорошего сына
ждут дома хорошую дочь


Торт

в трамвае памяти промёрзшем
два гостя каменных два льва
мы лбы непоправимо морщим
и когти прячем в рукава
нева пластом лежит под нами
скульптурой пресноводной став
когда её теперь винтами
взволнует первый пироскаф
мы едем к анне с жирным тортом
хотя затянуто давно
геометрическим офортом
любви трамвайное окно


Через четыре года

Через четыре года, через четыре дня
прекрасная погода наступит для меня:
рябиновое солнце, малиновый закат;
два маленьких японца прочли «Вишнёвый сад» —
читали и читали шесть месяцев почти,
в мельчайшие детали вникая по пути…
В глазах косых и узких такой простор для снов
про невозможных русских, составленных из слов!
Я знаю, доктор Чехов в сверкающем пенсне,
Сибирь насквозь проехав, им явится во сне
и скажет по-немецки «Ich sterbe!» — а потом
зубов плохие нэцке покажет мёртвым ртом.


Ковчег

Пожалуй, лишь теперь кончается наш век.
Прощальные часы свой ускоряют бег.
Их внутренняя речь размеренна, как пенье,
но можно различить в ней ноты нетерпенья.
Пора, давно пора причал освобождать:
ковчег уж снаряжён, он век не может ждать!..
О, сколько нас таких, последних, на причале
в плащах поношенных и облаках печали!
Конца не видно нам, нас тьмы и тьмы и тьмы,
кого, как не себя, здесь провожаем мы?
Бесценные друзья, подруги, сёстры, братья!
довольно, разомкнём усталые объятья, —
неважно, что за порт, неважно, что за флаг,
давно пора на борт идти, за шагом шаг
теряя память, вес, походку, имя, эго…
Плыви, плыви, ковчег, кров из огня и снега!
Еще в номере