Мир — и человеческий, и природный — неоднороден, его гетерогенность, «разность» его, дарованная нам самим существованием «других мест», открывает человеку возможность для странствия, узнавания, сравнения и — в конечном итоге — для познания. Три из семи разделов книги имеют собственные заглавия: «Римские стихи», «Армянские записи», «Французская тетрадь». Каждое из этих относительных прилагательных о двух головах значений: стихи, написанные в Риме, да, но вместе с тем и — стихи о Риме. Место становится темой и речью стихотворения. Однако и в остальных разделах «Дугоме» открываются нам «другие места» в их собственном настоящем и прошлом — названные и не названные прямо — осенняя тайга, Урал, венецианские каналы и камский пейзаж, дача у водохранилища, «частный дом на окраине Чебоксар».
Магией поэтического слова и движением героя длится прошедшее и настоящее сменяющих друг друга «других мест». Смысл же самого этого движения мерцает между странствием и возвращением. Вспомним знаменитую «Итаку» Константиноса Кавафиса — да, именно возвращением. Только не туда, откуда уходил, а туда — куда пришёл. «Теперь ты мудр, ты много повидал / и верно понял, что Итаки означают» («Знаешь сам, что дело совсем не в Тбилиси» — случайным волшебным эхом отзывается у Константинова).
Чем же оживают перед нашим взглядом все многочисленные, влекущие за собою внимание и воспоминание памятники античности, средневековья, иных времён и иных народов? К тайне этого мы ещё вернёмся. А пока отметим для себя негромкий, спокойный голос и мудрость и очарование непрямого воздействия: в сущности, почти все стихи в «Дугоме» — живописный пейзаж, рисунки, а не сообщения читателю. Интонация, вольная или невольная, роднит, например, «Картофельное поле на холме…» с кавафианской просодией. Стихи эти написаны подлинным духовным наследником великого александрийца: