Евгений Кремчуков
Пироскаф
Опыты об освоении мира
Всеволод Константинов. Дугоме
М.: Воймега, 2022
А что такое стихотворение? На пяти-, десяти- или пятидесятитысячном его появлении в твоей жизни понимаешь: да почти всё на свете. Однако чаще всего (возможно, и удивительнее всего) стихотворение — это бесплотная точка порождения смыслов. В случае с третьей книгой стихов Всеволода Константинова нечто тайное и совсем новое ожидает читателя даже не на первой странице, а ещё прежде — на обложке, в заглавии. Загадочное, странное «Дугомé» вытягивает из тёмных глубин памяти давным-давно исчезнувшую с географических карт африканскую страну Дагомею, воспетую столетие назад в прекрасной и страшной балладе Гумилёва. А может быть, что-то другое, иностранное, не менее экзотическое. Но, как выяснится затем, ни к Африке, ни к экзотике, ни к чужим наречиям «дугоме» не имеет никакого отношения. Другое оно и есть: в одноимённом стихотворении оказывается, что это — словцо из неповторимого, единственного языка отца и маленькой дочери, означающее только для них двоих во всём мире — «другое место»:
дети мастерят из песка
дети трудятся
сопят и сердятся
если их отвлекают

дугоме — говоришь ты

я поднимаю тебя на плечи
и мы идём в другое место
Мир — и человеческий, и природный — неоднороден, его гетерогенность, «разность» его, дарованная нам самим существованием «других мест», открывает человеку возможность для странствия, узнавания, сравнения и — в конечном итоге — для познания. Три из семи разделов книги имеют собственные заглавия: «Римские стихи», «Армянские записи», «Французская тетрадь». Каждое из этих относительных прилагательных о двух головах значений: стихи, написанные в Риме, да, но вместе с тем и — стихи о Риме. Место становится темой и речью стихотворения. Однако и в остальных разделах «Дугоме» открываются нам «другие места» в их собственном настоящем и прошлом — названные и не названные прямо — осенняя тайга, Урал, венецианские каналы и камский пейзаж, дача у водохранилища, «частный дом на окраине Чебоксар».

Магией поэтического слова и движением героя длится прошедшее и настоящее сменяющих друг друга «других мест». Смысл же самого этого движения мерцает между странствием и возвращением. Вспомним знаменитую «Итаку» Константиноса Кавафиса — да, именно возвращением. Только не туда, откуда уходил, а туда — куда пришёл. «Теперь ты мудр, ты много повидал / и верно понял, что Итаки означают» («Знаешь сам, что дело совсем не в Тбилиси» — случайным волшебным эхом отзывается у Константинова).
Чем же оживают перед нашим взглядом все многочисленные, влекущие за собою внимание и воспоминание памятники античности, средневековья, иных времён и иных народов? К тайне этого мы ещё вернёмся. А пока отметим для себя негромкий, спокойный голос и мудрость и очарование непрямого воздействия: в сущности, почти все стихи в «Дугоме» — живописный пейзаж, рисунки, а не сообщения читателю. Интонация, вольная или невольная, роднит, например, «Картофельное поле на холме…» с кавафианской просодией. Стихи эти написаны подлинным духовным наследником великого александрийца:
Картофельное поле на холме,
и небольшой старик стоит с лопатой
в его углу, у самой первой грядки.
Пятнадцать лет он фермерствует здесь,
он отдал полю волосы и зубы,
мечты о доме, о жене — дохода
не принесла картошка. Он стоит
и думает: всё, этот год последний.

Но разве поле так его отпустит?
Напрасно, что ли, столько долгих лет
оно ему сгибало позвоночник,
к себе приблизив синие глаза,
ревниво, словно неба ему мало.
А может быть, взамен цветов тех синих,
которые он выполол на нём.
За пределами поэзии, за границами собственной книги Константинов — режиссёр-документалист. Как документальное кино — это не одно лишь изображение, воспроизведение, но и в определённом смысле преображение, прибавление реальности, так и в стихах «Дугоме» не только воссоздаются места или случаи из жизни, но и возникает за ними некая добавочная реальность, то, что мы могли бы назвать настоящим-штрих. Стихосложение по природе своей больше путевого (да и любого другого) дневника — или, во всяком случае, не равно ему. Слово Константинова бережно обводит мелкие, приметные и неприметные, детали. Однако перед нашими глазами совершаются не просто описания пространства — нет! за ними сокрыто ещё и освоение времени: вот коза, когда-то вскормившая Зевса, жуёт пробившуюся между плит травку перед взглядом нашего современника («Амалфея»), вот ветер срывает и носит пакеты на пустыре, как столетия назад срывал и уносил юрты степняков («Пустырь»), вот самый обыкновенный, нынешний нищий уснул у монастыря святого Онуфрия в Риме («Последние дни Тассо») — но и он не одинок, и он повторяется эхом великого безумца, отражаясь в протекающих над ними (и над всеми нами) водах небесного Тибра:
Возле белых его с позолотою ног
Ходит ветер по чёрной решётке колодца
И сплетает для Тассо посмертный венок
Из чего попадётся.

Из окурков, клочков — барахла барахло, —
Из того, что однажды утратило ценность,
Но в движенье по кругу опять обрело
Мимолётную цельность, —
эти восемь коротких «стежков» сшивают, стягивают в нашем взгляде и в одном месте наше собственное и другое время, отстоящее от нас на четыре с лишком столетия.
Человеческая жизнь проходит, а время изменчиво, как река, и неизменно, как океан («…а это уже океан»). Многообразие кратких жизней, явленное через многочисленность (пожалуй что — и бесчисленность) меняющихся других мест, движения к ним, их обретения и отъездов (обратно? дальше?), раскрывается перед нами в сорока восьми эпизодах фильма «Дугоме». Однако сколь бы ни были они удалены друг от друга пространством и историей, в действительности островки эти не разделены. Они соединены мёртвой водою времени и одушевлены в этом своём единстве человеком, водою живой поэтического слова. Ведь что такое стихотворение? — почему бы и не термос с той самой живой водою? Или, скажем, какой-нибудь иной драгоценный сосуд, да вот пусть хоть и крохотный пробник:

Шествий огненных, увы, не сторонник,
Исшагав холмы и потрогав камень,
Уезжаю завтра, бесценный пробник
Чистой радости взяв на память.
Пробники ведь, мы знаем, и правда бесценны.
Еще в номере