* * *
Задрожит надорванная струнка,
пробежит безжалостная струйка,
косо по лицу прокатится.
Дочь весны приблизит день конца,
вытянется, выдохнет сторицей
аромат малиновых провинций,
там вдали — мои колокола,
где теперь ни дома, ни двора,
ни кола — мои колокола!
Боль взяла — мои! колокола! —
колокóлит надо мной — да мимо.
Полногласно жизнь-река текла,
а теперь заглядывает в гладь
то ли лодка, то ли домовина.
* * *
Дышал, переводил вдох-выдох на койне
и верил: выйдет ясность. Вышла вязкость слов.
Их переговоришь погромче, не в уме, —
поймёшь, что рыбья кость — твой горловой улов,
что высыпалась соль на поражённый слух
и что язык горит — поди-ка охлади! —
и что твой голос глух, и что твой логос глуп.
Так словишь боль о том, что непереводим.
Но не болей душой, живи, хороший мой,
«иди бестрепетно», как пишет наш собрат.
И выпадут тебе слова-горошины.
Смотри: дорожной пылью припорошены,
они уже лежат. Успей в строку собрать.
* * *
Февраль нашёл меня и вышел
на зелень глаз из-за кулис.
Он взгляд мой выдержал и выжил,
но дни слежались. Мы сдались,
последовали их примеру —
теперь ни живы ни мертвы.
Готовы праздновать премьеру
в театре сирой головы.
Кому же нужно быть провидцем,
чтоб угадать, что нам в конце
нальётся боль, не «Левъ Голицынъ»?
Глаза — две раны на лице.
* * *
Чтобы с белых колоколен
говорить за горизонт
всё, чем светел, всё, чем болен,
чтобы выколосить в звон
слово спелых, мысль зыбких,
попрошу: не откажись,
языку бронзоязыких
научи меня, о Жизнь!
* * *
Не нависай луной ни над одной из судеб,
обещанных тебе в ночных тенях.
Не плачь, что весело тебе уже не будет,
ведь, может быть, не будет и тебя,
уснёшь и не взойдёшь над пахотой тетрадной,
познаешь до предела день седьмой.
Ослепший кратер глаз, двукратно безотрадный,
смотреть привыкнет только по прямой.
Пока дрожит зрачок, держись страстны́х, не страстных:
апрель при дверех, верить надо так,
чтоб сердце сок дало, как только теплотрассы
опрелая проступит нагота.