Данила Давыдов
Пироскаф
Стихи из затвора
Вера Маркова. Пока стоит земля: избранные стихотворения и переводы
СПб.: Издательство Ивана Лимбаха, 2022
Имя Веры Николаевны Марковой (1907—1995) хорошо известно читающей публике. Однако известно своей экзотерической, переводческой, открытой миру стороной. Японская поэзия, проза, драма самых различных эпох открывались советскому (часто при этом антисоветскому) читателю во многом благодаря Марковой. Её перевод «Записок у изголовья» Сэй Сёнагон стал культовым, а хайку Мацуо Басё и Кобаяси Исса в её интерпретации вошли в отечественную литературную фразеологию (да-да, «лягушка» и «улитка» — это марковское). А ведь помимо этого Маркова перевела «Отикубо-моногатари» и «Такэтори-моногатари», драмы Тикамацу и пьесы театра Но, прозу Акутагавы и Кавабаты, японскую поэзию нового времени…

Помимо японистики, Маркова прославлена тем, что, по сути, открыла отечественному читателю поэзию Эмили Дикинсон. Строго говоря, она была не первой, её переводам предшествовали опыты Михаила Зенкевича и Ивана Кашкина, но Маркова первая обратилась к наследию Дикинсон системно: корпус из более чем двухсот стихотворений был опубликован сначала в составе тома «Библиотеки всемирной литературы», посвящённого американской поэзии XIX века (1976), а затем отдельной книгой (1981). По словам Татьяны Венедиктовой, к этим переводам «собратья по цеху предъявят впоследствии немало претензий, но значительность публикации от этого не снижается».
Венедиктова отмечает и следующий важный момент: Маркова, «человек широко образованный, книжный, творческий и одинокий, <…> явно чувствовала в Дикинсон родственную натуру: лирические миниатюры американки получили в её переводе лёгкий “восточный акцент” на манер хайку, а тематика отречения, затвора, скромного и упорного превозможения судьбы выглядит равнó актуально применительно к судьбе поэтессы и её переводчицы».

В самом деле, Дикинсон с её прижизненным несуществованием в литературе и Маркова, не то чтобы скрывавшая свои стихи, но, в общем, изъявшая их из читательского обихода (в том числе и неофициального), кажутся воспроизводящими схожий жизненный сценарий. О стихах Марковой в самом деле «не знали». Скажем, Генрих Сапгир пишет: «Она с удовольствием слушала стихи собеседника, могла прочесть свои переводы Эмили Дикинсон, которую очень любила, но собственных стихов никогда не читала. Я и воображал, что она пишет что-нибудь в духе Дикинсон. И вот совсем недавно мне попала в руки книга стихов Веры Марковой <…>. Нет, у Веры Марковой стихи той поры, когда шаги, шаги, шаги — и сердце замирает от страха. Я читаю их и перечитываю. Они по-настоящему трагичны» (не очень понятно, почему Генрих Вениаминович не считал трагичными стихи самой Дикинсон, но, думаю, здесь работает эффект «разрешённости»: перевод — это разрешённое, значит, не трагическое). В записках Лидии Чуковской можно прочесть, как Ахматова восхищённо обсуждает именно японские переводы Марковой. И так далее…

Ольга Балла указывает: «Всю жизнь, с юности, Вера Николаевна писала стихи — и никогда их не публиковала, читала только самым заслуживающим доверия собеседникам, а самодельные сборнички-тетрадки, в которые стихи были переплетены, давала в руки совсем немногим. <…> Первые публикации её стихов появились в “Новом мире” на закате советской власти, в 1989-м, когда автору было восемьдесят два года, а первый и единственный прижизненный сборник — “Луна восходит дважды” — в 1992-м, когда ей было восемьдесят пять».

Не стоит, однако, слишком доверять аналогиям вроде «Дикинсон — Маркова», пусть даже и мифологизированным, сознательно или бессознательно, самими авторами. Между американской пуританкой позапрошлого века и русской потомственной интеллигенткой века прошлого не очень много общего в самой творческой установке, пусть бы судьбы их и оказались внешне сходными. Дикинсоновский миф в этом смысле — часть поэтического мира Марковой, как и миф японский, понятый на каком-то максимально глубоком уровне: в стихах Марковой нет ни капли ориентализма или экзотизма, если она и пользуется глубоким знанием иной традиции в целях собственного письма, то разве что на общемировоззренческом уровне. Да и это спорно, слишком уж важно для Марковой христианское миропонимание — и опять-таки, лишённое какого-либо «пафоса принадлежности», каковым почти всегда страдает религиозно ориентированная поэзия даже в лучших своих проявлениях.

Ольга Балла подчёркивает, что стихи Марковой написаны «помимо современной ей советской поэзии, вне современных автору, разлитых в воздухе времени поэтических условностей». Собственно, важно, что считать условностями: Роальд Мандельштам, к примеру, писал, ещё меньше соотносясь с языком современной ему обыденности, завершая в своём письме общемодернистский миф, так что данное свойство не есть нечто уникально марковское. Что же до времени, места и обстоятельств действия, то Маркова здесь совершенно не избегала их, стоит обратиться хотя бы к «шести повестям в стихах», общее название которых дало заголовок единственной прижизненной книге Марковой:

Гром оваций заварили погуще,
С сахаром. В точности как привык.
Вошёл, увеличенный лупой могущества,
Низколобый, сухорукий старик.

В запечатанном наглухо конверте
Глаза таили: «Я так хочу!»
Он шёл, податель жизни и смерти.
Озолотит? Предаст палачу?

Он нарастал наплывом с экрана.
Галуны, лампасы et cetera,
Подсказывали бармы царя Иоанна,
Преображенский мундир Петра.
Представляется, что именно укоренённость в мире и трезвый взгляд на него (и это опять-таки отличает Маркову от Дикинсон, выстраивавшей некий альтернативный мир авторских знаков и эмблем) делали поэзию Маркову такой «внесоветской», принципиально невозможной в мире победившего воображаемого. Разумеется, здесь неизбежны параллели с поэтическим мировоззрением Анны Ахматовой, с которой Маркова вела очевидный поэтический монолог (и не только в «ахматовском» цикле «Aere perennius. Вечнее меди»), как можно понять, увы, односторонний.

Но прочитывание поэзии Веры Марковой в канве постакмеистической «семантической поэтики» будет очень большим упрощением. Поэтический мир Марковой в немалой степени включает в себя и семантические смещения, и гротескные параболы, многие из которых параллельны тому, что делалось гораздо более молодыми поэтами неподцензурной словесности:
Кого проклинаешь ты солдат
— Своего отца своего отца
А если отсохнет язык у тебя
— Буду проклятья мои мычать

Кого ты бьёшь по щеке солдат
— Землю свою землю свою
А если отсохнет рука у тебя
— Железную руку отращу

А чем скажи ты заплатишь солдат
За слёзы отца за позор земли
— Я тоже выращу сыновей
И подставлю щёку свою

Потенциально Маркова могла бы оказаться одним из «поэтов-медиаторов» (наподобие Евгения Кропивницкого), соединявших самим своим присутствием прерванную модернистскую линию с тем, что делали появившиеся после войны молодые поэты. Но выбор Марковой оказался иным, поэтому прочитывать, исследовать и понимать её стихи нам предстоит только теперь.
Еще в номере