Александр Марков
Пироскаф
Физкультура гимна
Сергей Круглов. Где соль и мягкая пена
М.: Свободный писатель; Филигрань, 2022
Недавно вышедшая книга Сергея Круглова — ретроспектива ранних стихов. Книга заинтересует не только тех, кто полюбил «Снятие Змия со креста» прежде, чем прочёл подборки и собрания уже принявшего священный сан поэта. Издательство «Свободный писатель» представило несколько таких ретроспектив Круглова: так, книга «Неделя всех святых» собрала стихи о святых и к святым, в которых простодушие позволяет сделать решительный шаг в сторону этих личностей, мешая прошлое с настоящим, а книга «Натан. Царица Суббота» — это прерывистая лирическая повесть об иудейской мистике, из алфавита которой может быть сложена история и Запада, и Востока.

Все три книги, по сути, выясняют, как быть с тем, что в прошлом культур много, а наша культура одна — какие действия нам нужны, чтобы и святые, и мистики, и поэты сделались частью нас как воспитанников культуры. Можно сказать, это главы романа воспитания воспитанных.

Книга «Где соль и мягкая пена» — документ освоения фэнтези как чужого языка, который поступает в стих попеременно с Блейком, Йейтсом, Элиотом, Паундом. Читая книгу, можно увидеть, как усложнённый язык модернизма накладывается на более простую и мягкую артикуляцию, что и готовит для нас ту поэтику Круглова, которую мы обычно вспоминаем в первую очередь.

Но как только начинает казаться, что Круглов близок к Окуджаве и Матвеевой по мягкости и даже некоторой округлости звучания, он нас начинает вести совсем по другому пути, чем бардовская песня:
Вот с юга вернулися мух вереницы,
Наполнились пылью лучи.
Спокойся, мой гном, с недочтённой страницы
Ты с лупой своей соскочи.

Глазам уже больно — довольно, довольно,
Уж лупа не надобна нам.
Ложися на спинку — пусть нас своевольно
Немного помчит по волнам.
Здесь изображается не песенная непрерывность чувств, поддержанная сказочным гномом, обычная и в фанфиках, а прерывность, вхождение в холодную воду. Это выход из сказки в жизнь, переход из здорового состояния в болезненное, но и расставание с прежним гнётом. Не так существенно, как связаны эти прерывания и переходы; важно лишь то, что это поучительное расставание с собой, начало первых уроков духовной жизни.

На смешении сказочного превращения с гимном, который должен превратить самого поющего в другое существо, в пророка или апостола будущего, основаны жанровые достижения Круглова, когда в одном стихотворении рядом оказываются торжественная хвалебная песнь вроде «Свете тихий» и table-talk среди фей-мошек:
Вечерний чай. Закат холма и крыши.
Не замкнут круг. В мёд впаян муравей.
Дым мошкары. Пророчества, усмешки.
Сопля и пар. Взыскателен Шопен.

Не жги свечу. Да, завтра нас не будет.
Разрежь лимон. И это будет Бог.
Не зачинай — утратишь. Рой чаинок.
Нас вечер чертит ангельским перстом
Рассеянным.
Мы постигаем всякий раз такое взаимное проникновение музыки, знамений, предсказаний, пророчеств как частей одного большого концерта вышней воли. Особенно это видно в стихотворении «Павел играет в шахматы во время миссии в Китае», напоминающем одновременно о китайских версе Клоделя и о сомнамбуличности Набокова, из которой вдруг раздаются чёткие слова, отмеряющие меру каждой культуры:
Ты светел, друг мой! Павел партнёру сказал,
беря у него слона. Ибо традиция твоя светла, как яшма, и тверда, как металл.
Но сюжет у Круглова другой — возможность искусственно продлить партию в шахматы, как пророк отвращает гнев свыше и продлевает жизнь города:
и так в павильоне, у тёмной реки, длилась и длилась игра;
и лодочник так и уснул, не дождавшись; и свет горел до утра.
Отчасти набоковская выучка видна и в юморе Круглова, например в стихотворении «Ветчина»:
Мои заголовки
заполняют столбцы славы
всех вчерашних газет.
Заверните в них бутерброд, дайте
немного погреться о живое мясо.

Жир; отпечатки; жёлтая бумага.
Дайте, не бойтесь, — я не ем чужого.
Радикальность олицетворения напоминает сарказм С. Стратановского, настойчивость просьб — горесть В. Кривулина. Но своя нота Круглова — это набоковская отмеренная не только себе, но и всякой вещи впечатлительность: когда известно, насколько я должен быть впечатлительным, а насколько — яблоня, сад или поезд. Только Набоков декларирует равенство всех впечатлительных, а у Круглова всё же живое всегда стоит выше неживого, животное — выше неживотного, мандельштамовское «овечье тепло» всегда ближе набоковского холодного любопытства. И это как раз определяет рискованные сюжеты поэта.

Стихотворение, давшее название книге, изображает, как Люцифер, сжигаемый совестью, становится Каином, Иудой, Искусителем, пока наконец не убегает от себя. Это вариант всеобщей впечатлительности ангелов и вещей — но в мире, где нельзя быть злым, потому что тогда станешь менее живым и просто неинтересен стиху. Тогда как праведнику догонять себя помогает дух Саши Соколова, с ним легко стать чуть живее и, значит, чуть ближе к правильной и выверенной записи в Книге жизни:

О сад — как сама весна! ей имя — Несущий Свет. Юноша-идиот,
Прижимающий нос к поверхности стекла,
В сезонном экстазе высунув язык, ловит снежинки,
Повторяет ушедший напев и всё глядит и глядит на плод,
Не подозревая, что зима прошла.

Почерк жестов, указаний на себя прошлого и на себя нынешнего и становится в конце концов лейтмотивом книги:
Ахой! я Роланд в аду,
сколько лет мы с тобой, любовь моя, в одной комнате,
и я неисправим, как снегопад или ветер,
сердце моё Дюрандаль разбил я о камень дней.
Это очень своеобразное покаяние: указание на свою длящуюся неправоту, на то, что проступки прошлого не отменяют твоего демонизма в настоящем. Совесть продолжает тебя сжигать, но ты от себя не убежал. Можно разве что постоянно, как школьник, пишущий сто раз на доске «Я больше не буду», говорить, что я не буду таким, каким я вижу себя прямо сейчас, перед собой. Вовсе не в том дело, что я должен стать не похож на себя прошлого, просто я обязан быть не таким, каков я в настоящем, убежать от себя в последний момент, наклеив на себя ярлык, скажем, «поэта средних веков»:
мне, может быть, будет дано — на переднем плане
гравюры — бить в барабан. Пока ты спишь,
милая жёнушка поэта средних веков,
пока в аду снег, который убаюкал
головную боль нашей с тобой жизни.
Это и есть физкультура гимна: сказать о себе и о другом торжественно, но так, чтобы ты изменился прямо в тот момент, когда поёшь о, казалось бы, неподвижной жизни. Такая песнь — тень того, как святого преображает благодать, внезапно и даром. И в этой физкультуре — начало культуры разговора о святости в других книгах Круглова.



Еще в номере