Ольга Девш
Пироскаф
Кролик в граале
Если задумываться, чем бывают стихи для поэта, не ровён час сам начнёшь сочинять и примерять варианты ответов. Это может быть игрой, милым увлечением, отдушиной, проклятьем, призванием… Автору видней. Читателю — как поймёт. Поэзия словно испорченным телефоном пользуется: то, что было сказано, не обязательно будет услышано без помех на линии, без искажений воспринимающего сознания, без преломлений отзывающейся души. А то, что задумывал поэт, и вовсе похоже на дивный, никем не найденный, грааль. Воплощение от замысла так же далеко, как Алиса от дождевой капли. Поговорим о пяти поэтических книгах, в которых скрытое проявляется и зеркало отвечает.
Лета Югай.
Вертоград в августе
М.: Воймега, 2020

Элина Сухова.
Вещь человечья
М.: Воймега, 2022

Валентина Фехнер.
Око
М.: Стеклограф, 2021

Владимир Коркунов.
Последний концерт оркестра-призрака
М.; Екатеринбург: Кабинетный учёный, 2021

Канат Омар.
Город крадёт мёртвых
М.; Екатеринбург: Кабинетный учёный, 2023
Лета Югай

Мне кажется, рождение творческого имени Югай связано, как говорят, не с одной благодарностью Елены известному на всю Вологду детскому врачу Тамаре Ильиничне Лета, но и отсылает к Лете. Она — река забвения в подземном царстве мёртвых — хранит в себе всю память человеческую. Кто бы ни омыл в ней ноги, оставит воспоминания в водах. И что происходит потом? Куда деваются не только детство, а и остальные местоположения нашей жизни? На это отвечают мифология и фольклор. Правда, ответы путаные, загадками, причетами, без толмача не справиться. Поэтому Лета Югай пришла и сказала: «дóма будут помнить / дóма помнить».

Сборник «Вертоград в августе» и есть этот дом. Место процветания памяти. Чтобы помнить всё. Но не больше, чем требуется для человека, не покорившегося одиночеству. Человека, который чувствует неизбежное его приближение и понимает беззащитность — особенно близких. Ведь что такое одинокая жизнь? Пустое. А чем заканчивается пустота, точно никто не скажет, потому что перед ней, наверное, смерть: «Что же мне делать, когда он меня оставил? / Как не виться вокруг хотя бы воспоминаний? / Научиться смысл извлекать из воздуха и из грунта, / А не из существованья другого со мною рядом».

Созвучие с «Вертоградом многоцветным» Симеона Полоцкого начинается с названия сборника (кстати, август — последний месяц лета, и снова переплетение смыслов: конец лета, кануть в Лету, многие лета… Сколь много в имени Леты!) и поддерживается исходящим от стихов сиянием милосердия. Фольклорная стихоживопись поёт, уводит в одушевлённые сады. Лета воспевает бытие — это само по себе чудо. Забвение отменено.

В каждой из четырёх частей книги — «Дуб колыбельный (Книга-сад)», «Полая память (Путеводитель по церквям, опустошённым или разрушенным, но наполненным смыслами больше, чем многие иные)», «Первый этаж от неба (Городская тетрадь)», «Ти-ри-ли (Книга-деревня)» — на первый план выходят свои живые герои: растения и животные, вещи и стихии; дома и храмы, ангелы… И люди. Много людей. Преимущественно женщин. Молодых и старых, выдуманных и реальных. Похожих на птиц, подобных цветам. Любящих изо всех сил или через силу, а иногда именно для того, чтобы её обрести.

«Вертоград в августе» просто волшебен. В том смысле, что волшебство строк простое, естественное, несмотря на неожиданность образов, они не от рассудка (даже оформленные в футуристическом стиле стихи из второй части «Полая память»), а от души. Души юной и мудрой в чуткости своей. Эпиграф в начале книги — цитата из эссе датской поэтессы Ингер Кристенсен — прозрачно предуведомляет об этом чуде читателя: «Сейчас, когда мне тридцать пять, я редко ощущаю, что мне тридцать пять, зато я время от времени неожиданно замечаю, что веду себя так, как будто мне было десять и осталось десять». Автору дано видеть мир без исключений и разделения, как принято, на живую и неживую природу, понимать в сути его глубинные мотивы, общаться с первоисточником на инстинктивно-чувственном уровне. Одушевлённость во всём — принцип существования поэзии Леты Югай, которая наполнена любовью — настоящим материнским чувством, сильным и самобытным. В её системе ценностей нет полумер, природа и Бог едины, справедливость равна заботе, как в цикле «Беседки и лестницы», где безупречно явлены преемственность и родовая память, линия семьи (женской половины: от прабабушки до кузины) — важнейшие связи, держащие человека в целости и цельности. Принять и передать, привнеся в наследие свои слова. Это не почвенничество и не столько этно/фольклор, сколько близость космоса. Того, который из четырёх «м» состоит: мгновение, мама, мировоззрение, миссия. Стать единицей, не спровоцировав падение поставленных колонной костяшек домино. Всё взаимопроникаемо, но не заменяемо: «Каждый, кто говорит со мной, и слово его речей, / Каждый, кто строит дом, и дальний расчёт его. / Соль, растворённая в море, валун, повернувший ручей. / Как мне поймать себя, выделить из всего?» Нельзя растворяться даже в самом любимом, особенно если «время — это пустота между спицами колеса». Память же — движение колеса. Сансара. Судьба. Она складывается из воспоминаний. Поэтому пока есть ты — какой есть — будет кому помнить, а значит жить, чтобы Лета не пересохла, чтобы чистые листы не закончились.

Элина Сухова

Особенно опасно на незнакомых просёлочных дорогах. Никогда не знаешь, где в колею угодишь. Благо медленное чтение ещё живо: «Вещь человечью» Элины Суховой быстро не прочтёшь.

Книга поэта, составленная другим поэтом, не редкость. Однако этот факт достоин отдельного внимания, когда стихи, кажется, максимально приближены к личной жизни автора. Абстрагироваться и со стороны взглянуть на массив текстов, выстроить их в контролируемом порядке углублённому в себя поэту бывает сложно. Нужен единомышленник, но «снаружи». У Элины Суховой им стала Ирина Ермакова.

Композиция «Вещи человечьей» параболическая. Напоминает две составленные вместе разгонные горки, края которых подняты для скольжения туда-сюда, — базовая фигура в скейт-парках. Трёхчастное деление сборника предваряет стихотворение, выдающее себя за эпиграф. Когда же книга прочитана и возникает ощущение лёгкой дезориентации, потому что не случилось ни океана, ни Венеции с Амстердамом, ни «с зонтиком экскурсовода», тогда и осеняет: это несбывшееся напутствие, скорей, даже завещание. В нём щемящая фантазия об альтернативной жизни и просьба прожить не зря отведённое время, обращённая к другому человеку, «друже», а не к той лирической героине Суховой, которую видим дальше. Диссонанс срабатывает практически с первой части — «Память-облако», где героиня говорит, что «все, кого я хотела сберечь, за это время умерли». Стихи ретроспективны и поминальны. Родители, бабушка с дедушкой, друзья детства и сама «девочка-девочка, идеальная дочь» так или иначе ушли. И Сухова пишет разной строкой, будто показывает длину шага, частоту ритма. Проникаешься бравадой тоски. Одна за одной… Но недоумеваешь, а как же внуки, «турне по затопленным городам», креветки, осьминог, посещенье бассейна из пролога? И тут — стоп. Отмотать назад: «Окуляры мощные не ищи да не порти глаза очками, / Чтоб не видеть, как там — под твердью вод — / Проплывает с зонтиком экскурсовод, / Трепеща плавничками…» Да, иллюзия исчезла. Это не про параллельные реальности и не про эффект бабочки. Это мольба скорбящей женщины. Горе прямолинейно, но линейного сюжета может и не требовать.

Во второй части «Вещи человечьей» — «Выучить язык» — стихи о личной боли, потере и разросшейся пустоте несут пиковую нагрузку, в них сложная душевная борьба описана гулко и звонко, как если бы в подъезде с хорошим эхом долго сдерживаемые рыдания прорвали оборону. Их отбрасывают в тыл, а они вновь давят, контратакуют. И этот бой без побед. Как и завершения. Для Суховой границы размыты, выученный язык горя заставляет практиковать себя, доводить до совершенства. Недостижимого, как известно, но от этого не теряющего смысла. Со стороны видней. Потому-то составлен сборник не автором. Чтобы видней было, как «сама вынимала тебя из петли» и «на летней стороне зимы / Сидели мы, / И тень от твоего крыла / На плечи мне легла, / И белой чёлки шёлк / Коснулся щёк… // Нет. Не любила. / Но как объяснить ещё?»

И правильно, что завершают книгу портреты и гуашные миниатюры из третьей части «Здесь тоже жизнь». Название вновь говорящее. Жизнь — и в других. Даже если не первая очередь, даже если антропологией отличаются или временем. Поэзия, наверное, лучшее из искусств, что способно изменять человека, не касаясь его. (Живопись и музыка более контактные всё-таки.) И Элина Сухова преображает ту «твердь вод», под которой отважно плывёт, чтобы однажды убедиться, что смерти нет и, вернувшись на старые качели, «можно жизнь догнать, / Качнуть назад, чтоб всё пошло иначе…»
Валентина Фехнер

Предисловие к дебютной книге Валентины Фехнер «Око» написал Василий Бородин. Успел. Два года прошло. Книга тоже успела.

А вот мир с тех пор изменился. Правда, не во всём. Стихи-политиканы, стихи-миротворцы, стихи-слабаки, стихи-солнца пишут и теперь. Множество оскудело лишь отчасти. Одного мало — поэзии готового мировоззрения. Всегда недостаёт самодостаточного, пристального до зацикленности поэтического суждения или вопроса.

Однако, вчитываясь в «Око», чувствуешь переизбыток фисташковой вырезки. Не виноградного мяса, но именно такого плода поэзии, который не помещается в ладони, который нельзя съесть сразу и невозможно оставить доспеть. Потому что он спелый, зрелый, а ты не готов, ты всмятку: «И под натиском дней этот возраст проронит число — / То число, что как будто бы вовсе и быть не могло! / И какому сегодня навстречу глаза не открыть? / Но увидеть — за множеством — то, для которого быть».

Причина первоначального смятения от чтения «Ока» в оригинальной поэтике Валентины Фехнер. Она — балерина, актриса, уроженка Донецка — самородок. Её насыщали заветы, святоотеческие писания, мифология, античная литература, классика высокого модерна. Учителями Фехнер считает Олега Юрьева, Елизавету Мнацаканову, Геннадия Айги, Андрея Таврова, к единомышленникам причисляет Богдана Агриса, Валерия Шубинского, Аллу Горбунову, Андрея Гришаева, Ростислава Ярцева. И это всё многоликое внешнее знание переплавилось в одно внутреннее творчество.

Циклы стихотворений и/или поэмы, из которых состоит «Око», читаются сложно и долго. Их не пробежишь навыком скорочтения: выхватывая на беглый взгляд ключевые строчки, уложить их в хоть какое-нибудь целое, предугадать развитие, не говоря уже об итоге, не то чтобы не получается — это лишено смысла. Вдумчивое вчитывание раз от раза превращает, казалось, отдельные осколочные фразы в строгую структуру взаимосвязанных образов, напоминающих зигзагообразный узор, но выстроенных на самом деле повествовательно, линейно, что проявляется, как негатив, лишь после второй и далее попытки проникновения в плотность поэзии бытия Фехнер, когда выпрямляешь взор и очищаешь зрение. Феноменологическое видится вещным, философское — личным. Антропология человеческого возрождения через ничто, через врождённую хтонь, инквизицию отбора, идеальность разложения, романтичность внутриутробного мрака и столбовую греховность сущего, окромя Его, как бы исследуется и в то же время творится. То есть осуществляет свои жизнь и смерть: «а слóва недостижимая вершина / возвышается невыносимо / и, разбившись о небеса, / умирает на голоса». От прежнего смятения остаётся палочка трудного принятия тотальной фатальности смысла и замысла Автора по мысли поэта. Нолик становится оком.

Книга хоть и называется по заглавной поэме — «Око», а главным органом человека, по Фехнер, выходит рот. Его миссией — речь. Недаром открытый рот, произносящий звук «О», напоминает вертикальную пиктограмму глаза. Циклы «Строфы», «Срыв на речь», «Разбитая речь» своими названиями прямо указывают на предмет воспевания. И то, что оно сходно с отчётом патологоанатома, переходящим в акт плача как ритуала и одновременно философского экспириенса, определяет высшую ценность духооправдывающей лирики Валентины Фехнер — осознание миссии жить, поскольку по законам драматургии и жизни после кульминации наступает катарсис, за распадом следует воссоздание: «вдалеке возвышается дата рождения, / и, как пшеничное зерно, не хочет умирать, / но если не умрёт, то мёртвое родится вперёд, / и какими призраками будем живы». И это неистребимо, особенно смертью.

Владимир Коркунов

Но ею измеряется жизнь. Смертью. И обрядами перехода в неё и из неё.
Они в книге «Последний концерт оркестра-призрака» Владимира Коркунова совсем другие, чем в поэзии Югай, Суховой и Фехнер. Разумеется, гендер имеет значение. Мужская откровенность оглушает сильней благодаря своей нераспространённости. Да, «чем меньше женщину мы любим…» Однако дискриминация здесь, как ни странно, обладает защитным свойством: это психологическая манипуляция. Страх раскрыться, довериться и ошибиться, быть отвергнутым блокирует мужчин сильней, нежели женщин. Причиной тому воспитание, которое давным-давно из первобытного приспособления к миру выросло и мутировало в систему ролей и стереотипов, но на подсознательной пластинке всё ещё записано, что лучшая самка и стая достаётся самому беспощадному, самому хладнокровному. Самец априори хищник, скрипит иголка по эго-винилу, а хищник не может испытывать мягкие чувства, иначе не убьёт, что значит — не выживет. Кто захочет умирать? Разве что самоубийцы, которые не сумели совместить генетическое вегетарианство с навязанным мясоедством, и жертвы насилия. Они как хрустальные люди, ломкие до ужаса. А сколько тех, что трескаются внутри, не подавая виду, точно никто не скажет. Приблизительно — все. Коркунов не даст соврать.

«Последний концерт оркестра-призрака» и подавно. Этот сборник мучительно правдивый. Наверное, сборщик податей в своей рукописи, обобщая, и то был снисходительней. Стихи Коркунова обвинительны и сострадательны. Противоречия в них нет. Каждая история о жизни и смерти одним залпом. Так, что кишки наружу и мозги по стенке. В центре постоянного саспенса — уязвимость человеческая. Что бы ни делал человек, кем бы ни стал, он уязвим. Его могут исковеркать в детстве или чуть позже, в подростковом возрасте; изнасиловать; дать навсегда тело-тюрьму; выдрать внутренний мир и сказать, шо так й було. И здесь Коркунов изобретает уникальную поэтическую призму — лиминальность объекта, подвергшегося насилию. Этот объект физически существует как женщина, дети, насильники, лирический герой, а метафизически — как их жизнь. Просто живот, который примерно во всём насилен. Привилегии, абонемент у нашего будущего: «если взять ребёнка за руку / её выкрутит механизм чужих слов / у всех детей вывернуты руки / не всем удаётся ввинтить их обратно». Переходы из одного состояния в другое, из подлинника в копию, из очевидца в поэта Коркунову приходится осуществлять без обезболов. Не завезли обезболивающие в социальную аптеку при душе. Поэтому графическое оформление стихов с провалами в интервалы, заливкой строк (или пустого места?), с курсивом, скобками и сменой кегля-шрифта, со знаками / и | выглядит как рукоделье из швов, пластырей да бинтов. Перевязочная на поэзии, где «надломленная ладонь гипса обнимает перелом тела»…

У раненого зверя антибиотик вырабатывается в слюне. Человек зализывает раны также языком. Языком общения. Найти его трудней всего среди людей. Всего удивительней он воплощается в творчестве. И Владимир Коркунов соединил в своей системе выраженных мыслей речь многоуровневых образов, что вольны читаться в нескольких смысловых тональностях (строчку «проплыть по артериям запястий» можно понять и в значении «запястья как артерии», а в «смятое тело одежды» вполне имела шанс стоять запятая: «смятое тело, одежды»), и язык рук, на котором общаются глухие и слепоглухие люди. Поэт яростно и горько переводит дактиль. Беззащитность говорящих на нём детей, женщин, птиц, луж, букв пульсирует, и волны кругом расходятся, переливаются через края зеркал и порезанных вен, осушая чашу того времени, когда травма была огромней, чем серебристые тополя, поставленные друг на друга. Обряды перехода через насилие по живому патологично болезненны. Это инициация. Это сепарация. Это парцелляция. Распасться на части, члены, фрагменты, атомы, кварки, потому что существует надежда, вернувшись во что-то, похожее на Большой взрыв, создать Веленную. Вновь. Из тишины. Хаос не катит уже, слишком просто. Попробуй услышать и спеть лакримозу, не полагаясь на слух, — дар нужен. Доказано лирическим героем, с оторванной спиной, которую видит только поэт без кожи Владимир Коркунов.

Канат Омар

Название «Город крадёт мёртвых» упорно стремишься прочитать как «Город, который крадёт мёртвых». Уловка, чтобы размыть ответственность. Определённость, добавленная частью речи «который», не работает на обобщение, наоборот, очерчивает «тот, который» круг. Он имеет границы и вероятные координаты. Тогда появляется лазейка для отстранения. Принять факт, что любой город крадёт мёртвых, нелегко. Это как мириться с потерей потери. Если даже мёртвых отнимают, то что же остаётся? Вдруг этот город твой? Или он рандомно проецирует весь мир, всю его модель…

Но хваткое название лишь шпиль, хоть и блестящий. Канат Омар искусно рассчитал свой поэтический сборник. Баланс выдержан по законам пирамиды: от острого к широкому — от вступительного стихотворения «Это в меня стреляли» о событиях Кровавого января 2022 года в Казахстане, когда гражданские протесты из-за резкого повышения цен на газ для населения превратились в жестокие погромы и братоубийство, до заключительной третьей части «Большие интервалы», где стихи, полностью подтверждая её заглавие, большими интервалами раскрывают будто диафрагму, и равновесие возвращается к читающему. Начать с кульминации, пустить ретроспективу, выйти на многоточие и везде вкраплять хроники человеческих лишений, несовершенств, горя — ничего невозможного для поэта с режиссёрским образованием. И поэтому эпиграф из повести Лескова «Островитяне» про утро, перевёрнутую миску неба и мокрую бечёвку (правда, «не было это облако, не была это и бечёвка») поставлен в столбик и воспринимается верлибром.

Оттого приходит впечатление, что стихи Омара первоначально написаны в строчку, что они тоже проза, разбитая стихоподобным образом. В прозе так же бывает продуман ритм и выдумана аллитерация. Автор вертит камеру и так и сяк, плоскость обзора простирается за слепую зону, а перспектива обламывается на кончике носа или об него, сложно уверенным быть. Причём по поводу всего, что изображает Омар. В широкоформатном кино так: узко по вертикали, немного смущают далеко отставленные стены и низкий потолок, по типу подземной парковки, наверх даже не возникает желания посмотреть. Поэтому или под ноги, или рассредоточивая зрение. Стихи Омара беспунктационны и усложнены синтаксическими построениями, из-за чего сначала заикается логическое восприятие, но при повторной декодировке сомнений не остаётся — тексты идеально согласованы. Это нужно увидеть. Именно увидеть — как вариант вообразить — через перечитывание: «капли сурьмы сорвавшиеся с волосяной метёлки / оборачиваются диковинными зрачками / ныряющими в луже испуга висящей между ней / и всеми прочими / что переходят рядом проспект туран / внезапно обнаруживший себя в степной столице / ставят лапы на толстой подошве / рядом с едва ли существующими на самом деле / поражающими / беглой гармонией изломов и биссектрис / леонардовских округлений / ногами». Зримо донельзя. Но не для кинематографа, поэзией снято.

Перегруженностью деталями, которые сами полноценные образы, Канат Омар создаёт хронотоп, интенсивность которого зависит от чувств, связанных с этими деталями. По секрету говоря, поэт борется со временем. Неслучайно первая часть книги «Город крадёт мёртвых» называется «Тёмные времена», а вторая — «Химеры». Да, там и политики достаточно, и гражданской позиции. Но где-то на сетчатке стихов Омара выгравирован циферблат, стрелки которого всегда двигаются. Реальны только они, как оказывается. И те, кого они уводят за собой. Тонкой линией щемящая тема любви прописывает несмываемые символы: «а вдруг это даже и ты / завершился какой-нибудь цикл / и вот ты опять тут / и вот мы вместе опять / и так же как раньше не говорим ни о чём / но всё понимаем / точно и не было этих тринадцати лет».

Кому здесь нужно время? Тому, кто опять. Кто жив. И никакой город не украдёт.

…Как и предчувствовалось, разговор не был простым. Преломления сливались, двоились, ослепляли. Светлым и тёмным мерцали зеркала. Из Алисы вышел кролик и пробормотал, что стихи — лучшее средство от всего на свете. Пять книг загадочно улыбнулись. «Поэзия — это кролик в граале», — подумала Алиса.

Ольга Балла. Своё время Валентины Фехнер // Лиterraтура. №196. Июль 2022. URL: https://literratura.org/criticism/4989-olga-balla-svoe-vremya-valentiny-fehner.html (дата обращения: 7.08.2023).
Строчка дана без учёта авторской пунктуации.
Еще в номере