Интервью с Олегом Дозморовым
Пироскаф
Борис Рыжий, изданный, но непрочитанный

В этом году Борису Рыжему исполнилось бы 50 лет. И если на протяжении всех 23 лет, прошедших со смерти Рыжего, в поэтическом цехе не прекращаются споры вокруг его имени, то для читателей он превращается в легендарную и мифическую фигуру: о нём снимают кино, ставят спектакли, организуют выставки и фестивали, а могила Рыжего стала местом паломничества молодых литераторов со всей страны. Мы поговорили о феномене Бориса Рыжего с его ближайшим другом, поэтом, без которого невозможно представить литературный Екатеринбург девяностых-двухтысячных, — Олегом Дозморовым.

Олег, месяц назад тебе исполнилось пятьдесят. Через месяц юбилей Бориса Рыжего. Расскажи, как вы познакомились. Что-то тебе запомнилось из первой встречи?

Нас познакомили старшие екатеринбургские поэты, Алексей Кузин и Игорь Воротников, опекавшие в то время Бориса. Они не были довольны тем, что он пишет и как себя ведёт, и почему-то считали, что я «правильный» и могу хорошо на него повлиять. Разумеется, это была смешная, так сказать, педагогическая ошибка. Они пригласили нас в одну компанию. Это было осенью 1996 года. Интересно, что на этой встрече никто не пил. Помню, что мы мгновенно нашли много общих тем, имён и паролей и как-то сразу обособились, а через какое-то время сбежали из этой компании к Борису в его новую квартиру (она находилась в соседнем подъезде), где проболтали до поздней ночи. Ещё помню, что Борис сразу открылся, много рассказывал о себе, о детстве, о семье, показывал книги, которые уже успел перетащить от родителей. Ирины и Артёма (жены и сына Бориса Рыжего. — прим. А. П.), кстати, не было, мы сидели на кухне без мебели, только стол, стулья и плита с чайником. Пили чай или кофе.

А что за общие имена и пароли? Что вас тогда интересовало?

Во-первых, конечно, Бродский. А затем, естественным образом, его и, шире, вообще питерский круг: Рейн, Кушнер, Уфлянд, Найман, Горбовский, Довлатов и т. д. Кроме того, через Сашу Леонтьева Борис узнал круг поэтов альманаха «Urbi» с их эстетикой культурной игры — Пурина, Кирдянова и других — и был увлечён этим контекстом, мне, кстати, незнакомым. На Урале, полагаю, Боря был единственным, кто читал «Urbi», так что в вечер нашего знакомства число уральских читателей альманаха удвоилось. Из других имён упомяну Сапгира (Борис знал наизусть несколько его стихотворений), Кублановского, Шварц и вообще круг авторов «Пушкинского фонда», лучшей поэтической серии того времени. Этот вирус мгновенно проникал в кровь каждого пишущего, и венцом славы представлялась книга «у Комарова». Плюс, конечно, Саша Леонтьев, у него уже была книга в Волгограде. Это те, о ком мы в тот день, скорее всего, и говорили. Потом круг чтения, естественно, сильно расширился. Из уральского контекста имена тоже звучали. Боре тогда покровительствовал Юрий Лобанцев, кунак Евтушенко и руководитель поэтического семинара при Горной академии, куда Борис, естественно, ходил. А я старшеклассником посещал поэтический кружок при Дворце пионеров, который вёл Яков Андреев, уральский приятель Окуджавы и тонкий поэт (и боксёр, кстати). Андреев и Лобанцев друг друга недолюбливали, это потом парадоксально отразилось в одном стихотворении Бориса. А так мой поэтический круг был связан с университетом, особенно с филфаком, с именами от Майи Никулиной и Юрия Казарина до Виталины Тхоржевской и Максима Анкудинова, с которыми мы ездили на фестиваль «Вавилона» в 1994 году. И вот тут мы с Борисом не совпадали, так как с Кузьминым у него как раз случился очный и острый конфликт, когда тот приезжал в Екатеринбург, кажется, в 1991 году. Ты будешь смеяться — из-за Маяковского. Их разняли, но осадочек у обоих остался. Уральские поэтические дела — широкая и волнующая тема… В общем, нас объединял питерский контекст и сильный интерес к неуральской поэзии вообще. Со своей стороны, если о питерском контексте, я был знаком с Кушнером, был в его семинаре в 1995 году на совещании молодых писателей от другого союза писателей. Они вели семинар с Игорем Меламедом и рекомендовали меня в союз. Нас тогда и приняли всех прямо там, в пансионате в Карабихе, — Лёшу Кубрика, Лёню Костюкова и других. Тогда была такая практика — принимать побольше, особенно провинциалов, на этих совещаниях, так как между союзами шло соревнование за массовость. Так что я вернулся, красивый, двадцатилетний, типа звездой. Борис знал обо мне, и мои стихи, как я потом узнал, тоже, но знакомиться не спешил. А я давно хотел познакомиться и на очередном фуршете после презентации чьей-то книги (тогда их было огромное количество) подошёл к похожему на Бориса чуваку и спросил, не Рыжий ли он. Парень буркнул: «Нет», стремительно, но элегантно выпил водки и исчез. Кажется, чуваком и был Борис, хотя он всегда потом это отрицал.

Получается, в Екатеринбурге Рыжий был крайне осмотрителен в выборе круга общения?

Сейчас я вижу всё это так: Борис на самом деле нуждался в новом общении и смене контекста. В тот момент, он сам об этом говорил, в Екатеринбурге, в том кругу, в котором он обращался, его не понимали и не признавали так, как ему бы этого хотелось. И он действительно не был «уральским поэтом». Единственной ниточкой, связывавшей его, томящегося, с «большой литературой», был Саша Леонтьев. Питерец по рождению, он жил в Волгограде. С Борисом они познакомились в 1994 году на совещании молодых писателей Союза писателей России. Борис там в каком-то завязавшемся споре принялся защищать от антисемитов Бродского и сразу понял, куда попал. В общем, опять случился конфликт. Но с Сашей, писавшим замечательные и совсем не провинциальные стихи и в то время уже обладавшим — в письме третьему человеку — благожелательным отзывом на них Бродского, водившим знакомство с кругом журнала «Звезда» и даже с Рейном, которому Саша почтительно и смело посвящал стихи, они сразу подружились. Саша был первым другом Бори «в поколении», сильно повлиял на него и много ему помогал. Тогда казалось, что путь в литературу лежит через слом географии и недоступные в провинции личные знакомства и главное — напечататься в столице, рукоположиться там, «пробиться». Это была вполне понятная иллюзия, потому что главное — это всё-таки стихи, и настоящая известность, пока в литературных кругах, к Борису пришла как раз тогда, когда он послал стихи самотёком в «Знамя» в конце 1998 года. А в тот момент нас объединил петербургский контекст, к которому я тоже имел некоторое отношение, и, думаю, желание развиваться на фоне недовольства собой, то есть своей поэтической персоной.

А почему именно «Знамя»? Не «Новый мир» или «Звезда», где о Борисе уже могли слышать?

В «Звезде» как раз уже была публикация, в конце 1997 года. Но Борис так долго её ждал и так на неё рассчитывал, что, когда стихи вышли, расстроился. Из подборки указанием сверху в последний момент выбросили страницу или две, и вообще это были стихи многомесячной давности, и публикация не произвела желаемого впечатления. В «Новый мир» Борис не хотел, потому что один знакомый отца, академик, предлагал пособить с публикацией там — так, как он помог в начале девяностых своему сыну-поэту, будучи приятелем Залыгина. Он сказал что-то вроде: «Что у тебя, Борис Петрович, сын мается? Давай его стихи отдадим в “Новый мир”». Борис не хотел, чтобы потом бродили слухи, что отец его туда устроил. Таким образом, «Новый мир» — это было табу. Как, кстати, и книга на Урале. Борису уже тогда поступали предложения не маяться, а жахнуть том страниц на пятьсот. Но на самом деле, думаю, всё проще: в «Знамени» был самый живой отдел поэзии, и они печатали самотёк из провинции. Борис боялся, что не возьмут, но пересилил себя и послал стихи. На почту ходила Маргарита Михайловна (мама Б. Р. — прим. А. П.), Борис переживал так, что не пошёл отправлять письмо сам. Из журнала ответили сразу, телеграммой, стихи мгновенно вышли, и эта подборка через год получила «Антибукер».

В стихотворении 1998 года Борис упоминает «всех своих кентов»: Леонтьев, Дозморов и Лузин. С Дозморовым и Леонтьевым всё понятно, а кто такой Лузин?

Абсолютный авторитет на РТИ! (Цитата из стихотворения Бориса Рыжего. РТИ — имеется в виду район завода резино-технических изделий. — Прим. А. П.) А если серьёзно, Сергей Лузин — одноклассник и лучший друг Бори, они вместе ходили в секцию бокса. Такой богатырь. К сожалению, он умер несколько лет назад от тяжёлой болезни. Кстати, Сергей появляется во многих стихах Бориса, то как Лузин, то как Жилин. Между прочим, Сергей в фильме Алёны ван дер Хорст выдаёт точнейшую формулировку о Борисе, что он не был до конца своим нигде, ни среди хулиганов, ни среди интеллигенции. Своей точностью меня ещё поразила мысль Кейса Верхейла о том, что Бориса изнутри разрывали контрасты такой силы, что он ничего не мог с ними сделать. И ещё одна фраза Кейса, сказанная в разговоре: «Борис решил, что жизнь кончилась, а это просто кончился какой-то её этап». К сожалению, Кейса, который очень любил и как никто понимал Бориса, тоже уже нет. Людей, близко знавших Борю, остаётся всё меньше.

А когда сложился ваш круг с Романом Тягуновым и Дмитрием Рябоконем? Кто ещё в него входил?

До своих первых успехов в столицах Борис неохотно знакомился с екатеринбургскими поэтами, что-то ему мешало. А в 1999 году я легко его со всеми перезнакомил. В наш круг тогда входила ещё Лена Тиновская, потом она уехала в Германию. Боря очень любил стихи Ромы, Димы и Лены и помогал им, как мог. Из прозаиков с Сашей Верниковым они тоже очень подружились тогда (потом наступило резкое охлаждение), с Наташей Смирновой, с Олей Славниковой, с Юрой Казариным. Вообще Борис располагал к себе, люди к нему тянулись. Но временами он начинал тяготиться бурным общением и ролью компанейского парня, не подходил к телефону и т. д. Борису всё-таки было необходимо одиночество.

Говоря, что Борис помогал друзьям, что ты имеешь в виду? Это помощь с публикациями или материальная?

И то, и другое. Для друзей Боря был щедр. Посылал стихи, куда мог, хвалил, поддерживал, даже если стихи были не очень, как бы сейчас сказали, промоутировал. Хотел, чтобы все единомышленники вошли в литературу, как он говорил, «бандой», вместе. Конечно, в меру возможностей помогал деньгами. Да и просто дать на «извозчика» засидевшемуся в гостях другу — без проблем. Вообще был по-хорошему сентиментален, эмпатичен. Спасал Серёгу Лузина, помогал ему пережить ломку, ездил на Вторчермет, сидел с ним.

Дмитрий Быков* сразу после смерти Бориса написал, что Рыжий попытался вернуть русскому стиху музыку — и был полон этой музыкой… С этим трудно не согласиться. А соприкасались ли вы с бардовским движением, которое раскидисто расцвело на стихах Бориса после его смерти?

Да, «полон до краёв». Конечно, иной музыкой. В Екатеринбурге было много бардов, и Борис с ними соприкасался. На бардовскую песню мы, поэты, посматривали свысока, хотя граница, между тем, иногда весьма зыбкая. В целом Борис разделял это цеховое мнение, но в хорошей компании мог сочувственно послушать и даже подпеть. В то же время в его стихах можно найти несколько довольно жёстких формулировок насчёт бардов, в том числе пророческих. Относительно же того, что барды много поют на его стихи (некоторые тексты, например «Не покидай меня, когда…», положены на музыку уже пять-шесть раз), имею сказать всё же, что это всё более или менее эстрада. И хотя есть очень хорошие, по меркам этого искусства, вещи, цель, подозреваю, всё же — написать шлягер, нечто запоминающееся. Создать продукт. Поэтому в песнях стихотворение эксплуатируется, впрочем, как и в других массовых искусствах, берётся самый верхний смысловой слой стихов, на поверхности восприятия. Всё сложное редуцируется, в том числе и собственная музыка стиха. Хотя бывают счастливые исключения. И ещё. Не знаю, как так сложилось, но наследники Бориса за все годы не получили от профессиональных бардов, дающих концерты и выпускающих диски с песнями на его стихи, ни копейки отчислений. Возможно, по мнению последних, достаточно того, что они популяризуют таким образом творчество Бориса.

А какую музыку вы слушали?

По моим наблюдениям, Борис не был меломаном и каких-то пристрастий в области музыки не проявлял. Школьниками они с друзьями слушали метал. Впрочем, чтобы произвести впечатление, Борис однажды поставил к моему приходу что-то из «Бранденбургских концертов», купленных по совету Саши Леонтьева, но потом почти сразу со смехом выключил. Мы читали стихи, где полно своей музыки. А вот кино он любил, особенно Тарантино.

Мы как-то говорили с тобой, что Борис очень хотел прославиться. В чём это выражалось? Считал ли он серьёзным успехом выход книги в «Пушкинском фонде»? И как отнёсся к премии «Антибукер», которую в сезоне 1999-го преследовали скандалы?

Борис очень хотел профессионального и заслуженного признания, а не комической популярности, когда узнают на улицах. Хотя мог и потроллить, в том числе и в стихах, предложив, например, тост «за шумиху и успех». Вообще при любой характеристике, утверждении насчёт какой-либо черты Бориса нужно делать огромную скидку на самоиронию, в высшей степени ему свойственную. А книга в «Пушкинском фонде», в лучшей на то время книжной поэтической серии «Автограф», в 24 года — ну конечно, это успех. То же самое и «Антибукер», хотя номинацию в последний момент изменили на поощрительную и дали не 12 тысяч долларов, а две. Да и те пришлось выбивать, чтобы Борис получил их, пока был в Москве. С этим сильно помог Саша Леонтьев, оборвал все телефоны в «Независимой газете» (которая премию финансировала. — прим. А. П.).

Что-то изменилось в нём после премии?

После «Антибукера» Борис говорил, что он был морально не готов к премии и работает над собой, чтобы это преодолеть, найти равновесие. Так что звёздная болезнь была, при том что он внутренне был уверен, что и книгу, и премию он заслужил. Стихи уже были высочайшего качества, и Борис это чувствовал. А уж как он держался на самом вручении премии — образцово, с достоинством, серьёзно, торжественно… По-моему, он быстро с этим недугом справился, хотя его пару месяцев мотало от головокружения. Летом, вернувшись из Роттердама, закрылся ото всех и написал изумительную прозу, которую потом напечатали под названием «Роттердамский дневник». Премия не испортила его и, уж конечно, не свела в могилу, как многие думают. Поэт не умирает от стихов, от признания. На мой вкус, в последние полтора года, после премии, он писал только шедевры. Но, может быть, на фоне успехов стали заметнее трещины в жизни. Начались срывы. Но об этом не хочется.

Как принимали после этого Рыжего в Екатеринбурге? Он стал звездой для уральских поэтов?

Да, он стал звездой, пошли интервью, съёмки для местного телеканала, суета и хлопоты. Ему звонили какие-то люди, набивались в друзья, искали протекции. Всё как-то разом. И зависть тоже была, и интриги. В одном стихотворении появляются «друзья-враги» («Погадай мне, цыганка, на медный грош…» — прим. А. П.). Но в романтических стихах (у Полежаева: «Мои друзья, мои злодеи…») всё это выглядит торжественно и горько, а в жизни — грубо и подло.

Олег, не могу не вспомнить о событиях, описываемых тобой в биографической повести «Премия “Мрамор”». Вы понимали, что ввязываетесь в авантюру, или идея Романа Тягунова авантюрой не казалась?

Вовсе нет, наоборот, всё казалось таким лихим постмодернистским приколом. Ещё бы: премия за лучшее стихотворение о вечности с призом — прижизненным памятником в рост человека в виде раскрытой книги с вырезанным в камне и покрытым золотом стихотворением победителя. Ну и спонсор соответствующий — фирма, изготавливающая такие памятники. Время было такое, весёлое. В журнале «Урал» стараниями Бориса появилась и какое-то время существовала рубрика «Граф Хвостов», где печатались стихи графоманов. При журнале также работал клуб для молодых поэтов «Капитан Лебядкин» — это уж моё детище. Так что атмосфера располагала. Нужно сказать, что история с премией «Мрамор» не имела прямого отношения к гибели Романа. Он, видимо, был должен какую-то сумму очень нехорошим людям, и это привело к трагедии. Кроме того, Рома погиб уже после вручения премии (кстати, обошлись без памятника). Постфактум вся эта история выглядит как неосмотрительное заигрывание со смертью, но тогда об этом никто не думал. Отрезвление пришло после случившегося. Мы все были подавлены, но на Бориса смерть друга произвела тяжелейшее впечатление, ведь он очень Рому любил. По иронии судьбы могила гениального Ромы, у которого при жизни не вышло ни одной книги, прямо цитирует премию: надгробие выполнено в виде лежащей раскрытой книги с Роминым стихотворением. И на надгробной плите Бориса тоже выбиты его, Бори, строки. Хотя он предпочёл бы простой крест — и стараниями Иры потом его установили.

Видишь ли ты какую-то мистическую связь между трагическими смертями Тягунова и Рыжего? Не показалось ли тебе тогда, что с их уходом тот литературный Екатеринбург, в котором ты вырос и сформировался как поэт, перестал существовать? Повлияли ли эти события на твоё решение уехать из Екатеринбурга в Москву?

Я не мистик, но эмоциональная связь есть. Помню реакцию Бориса на известие о смерти Ромы — к сожалению, в тот раз было суждено мне выступить тем вестником, который приносит дурную весть, — я по телефону услышал, что он заплакал. Достаточно прочесть стихи Бориса памяти Ромы, и всё будет понятно. Через год уехала в Германию Лена Тиновская, и поэтический Екатеринбург таким, как я его знал, почти перестал существовать. Желания оставаться это не добавляло. Наверное, мой отъезд выглядел как бегство, но уж что сделано, то сделано.

А были ли у тебя предчувствия по поводу Рыжего? Вы общались по телефону за несколько часов до его ухода. О чём вы говорили?

Не то что предчувствия, последние месяцы угроза трагического ухода была очевидна, и все это понимали. Все делали, что могли, — это я тем, кто укоряет близких, что, мол, «не спасли». Но в дни перед случившимся казалось, что всё позади. Никто не ожидал. Мы говорили поздно вечером, Борис был спокойный, мы шутили, смеялись. В этот день он общался не только со мной, и ни у кого не возникло подозрения.

Ты слышал когда-нибудь от Бориса слова о самоубийстве?

Да, разумеется, эта тема не была табу. Вспомнить хотя бы «Роттердамский дневник», там всё это есть. Ну и вообще, всякий разговор о русской поэзии без этого не обходится, уж слишком у нас многолюдно в этом отношении. Кое-что врезалось в память. Однажды он сказал, что бухим этого никогда не сделает, потому что все будут говорить, что «это он по пьяни». У Бориса был хороший нюх на гротеск.

Олег, у тебя остались бумажные письма Бориса, которые вы писали друг другу. В них были стихи, которые, по твоим словам, невозможно опубликовать. Можешь процитировать то, что опубликовать можно?

Да, мы вели переписку ради смеха. Буквально писали письма и отправляли почтой. Они приходили очень быстро, на следующий день, максимум через день. У меня под рукой всего пара писем, оба девяносто восьмого года, одно прозой, другое стихами. Публиковать их совершенно невозможно, потому что упомянутые там люди все живы.

К пятидесятилетию Бориса выходит художественный фильм Семёна Серзина «Рыжий» о его последних годах жизни. Ты самый близкий друг и, что называется, свидетель. К тебе обращались создатели фильма?

Да, мы общались, кажется, в 2020 году с Саввой, сценаристом, и с координатором от продюсеров. Я старался внушить мысль, что история Бориса — это история о поэте и о любви, а не об «ужасных девяностых». Все эти страшные бандиты в стихах, ну почти все, выдуманы Борисом. Помнишь, «трижды убил в стихах реального человека…» Такой завиток романтизма. Пугала мысль, что фильм выйдет конъюнктурным. Я ещё не смотрел, но надеюсь, он всё-таки о любви.

Как ты относишься к тому, что Борис превращается в персонажа массовой культуры, за которым следуют романтические мифы и вымыслы?

Это неизбежно, он культурный герой слома эпох. Его лирический герой очень кинематографичен, театрален, он прописан на конкретном историческом фоне. И он заслонил собой автора, причём Борис видел эту опасность. У стихов Бориса и вообще у его поэзии в целом есть сюжет. А сюжет вещь упрямая, он может, начавшись, сам себя дописать до конца. Вот почему сбываются пророчества настоящих поэтов. Так что миф о себе он сотворил сам. Другое дело, что этот миф отделился от своего автора и зажил своей жизнью. Лосев, не поэт, а философ, писал, что миф — это конкретная личностная история, выраженная в словах. Более того, это трансцендентально необходимая часть жизни, и миф и есть единственная подлинная реальность. Я специально не буду сверять цитату, просто так помню. Поэтому понятно, почему миф о поэте всегда побеждает, и с этим ничего не поделаешь.

Но ведь он сам хотел этого мифа?

Конечно, Борис был создан для славы, что-то в нём было такое на уровне пластики, внешности. «Харизма» дурацкое слово, но на это «что-то» люди реагировали. И те, кто его не любят как человека, как личность, и таких очень много среди литераторов, особенно работающих в других поэтических системах, в спорах о Борисе, как правило, стараются его унизить, оскорбить пренебрежением. Не аргументировать свою точку зрения, на которую, конечно, имеют полное право, а обесценить его и его поэтические достижения. Поэтому спорить с ними невозможно.

А что для тебя самое неприятное в разговорах о Борисе?

Обычно, говоря о Рыжем, говорят о причинах самоубийства. Есть и такая версия, довольно популярная. Рыжий был поэтом неважным, едва ли даже средним, абсолютно вторичным, а причины его популярности исключительно социальные. И ранняя трагическая смерть, разумеется, срежиссирована жаждавшим успеха поэтом. Что тут скажешь. Если из поэта вычесть стихи, то ему можно предъявить любые претензии.
Главное в стихах всё-таки не язык, хотя он критически важен, а именно человеческая личность, которая стоит за стихами. Читатель контактирует с ней. И люди, те самые «простые читатели», которыми пренебрегают, реагируют, по моим наблюдениям, именно на крупную личность за текстом, способную на сильные душевные и духовные движения. Другое дело, что Борис не должен быть единственным, «главным» поэтом. Да, он имеет большое значение для нашей поэзии, но в ней много прекрасных поэтов. Такая картина мира, когда есть только один гений, из которого мы знаем одно стихотворение, свойственна как раз массовому восприятию, и в ней есть что-то тоталитарное.

В этом году вокруг имени Рыжего происходит что-то невероятное: фильм, спектакли, выставки в Петербурге и Москве, большой литературный фестиваль в Челябинске. Кажется, в этом нет главного — серьёзного разговора о стихах Бориса Рыжего.

Положение Рыжего парадоксально: он вышел за далеко пределы литературной известности, но в чисто поэтическом мире до сих пор является спорной фигурой. Он пока так и не вошёл в литературный канон, и мы присутствуем в этом затянувшемся моменте кодификации. А его массовая известность бьёт прежде всего по нему самому. Люди, неискушённые в современной поэзии, да и в поэзии вообще, то есть почти все, воспринимают стихи и личность Бориса через обёртку массовой культуры. Я бы назвал это «законом тизера». Массовый читатель нуждается в установках, ярком заголовке, тизере к фильму, где уже сформулировано отношение. Поэт рабочих окраин, певец бандитского Екатеринбурга, жертва страшных девяностых. Эти установки отчасти появились ещё при его жизни, и в какой-то мере тому способствовал миф, созданный Борисом. Иногда я думаю, а точно ли он этого хотел? Хотел ли он, чтобы его редуцировали вот до этого персонажа? Чтобы вычли из него стихи? Убрали все тонкости и оставили только грубости? Чтобы его переупаковал и съел масскульт? Чтобы одни его использовали в политике, а другие ещё и обвиняли в этом? Беда, когда о поэте судят по фильмам и спектаклям. Борис изданный, но непрочитанный поэт. Известный, но неузнанный.

Наша культура романтически-некрофильская, ей нужна искупительная жертва. Русский поэт, если он настоящий, не может быть живым, счастливым. Российский сюжет должен закончиться трагической гибелью героя. Тогда соблюдён архетип. Тогда нам психологически комфортно. Тогда мы испытываем катарсис в эпических декорациях. И массовая культура на своём уровне повторяет эти штампы, переупаковывая их в свои форматы. Из тончайших лирических стихов получается нечто массовое, задушевное, наглядное — спектакль, фильм. С одной стороны, Борис в роли штампа — это чудовищно, с другой — ну попробуйте сломать эту инерцию культуры. Скорее она вас сломает. Единственное, что можно этому противопоставить, — это стихи. Будем их читать.

Беседовал Александр Переверзин
август-сентябрь 2024

* внесён в список иноагентов
Еще в номере