Олег Дозморов
Пироскаф
О любви, а не о смерти


* * *

Я из отдела разработки птиц,
строительства железных насекомых,
изобретенья абсолютных псиц,
а до того тестировал на клонах.

Я к людям шёл извилистым путём.
Дошёл ли я? Пусть мне на то ответит
не в синем ледерине тонкий том,
а узкий дом, что о семействе бредит.

Вот дочь свою она зовёт домой,
вот всё, что прежде приключилось с нами,
вот то, что приключается со мной, —
я хохочу, играю желваками.

Я с гениальным мальчиком дружил,
пусть он на мой вопрос потом ответит.
Я жить старался из последних жил
и тоже мог бы, но таким не светит.

Я коммуналки простоту постиг,
живя в Москве, но там одна болтанка,
мои закостеневшие мозги
напоминали внутренности танка.

Я вышел из метро, как из огня,
одежду просушил, по крайней мере.
Мои друзья не верили в меня.
Всё правильно — я сам в себя не верил.

Сворачивая эту трепотню,
сбираясь ныне в магазин за хлебом,
я поправляю на себе броню
и горе запиваю чистым небом.

Я пересчитываю в небе — селяви! —
железных птиц, хоть мысленно в Сысерти.
По крайней мере, это — о любви,
а не о смерти, точно не о смерти.


* * *

Почему-то помню банку кофе,
был такой бразильский, растворимый,
и рассвет ещё, бледнее крови,
сразу жаркий, неостановимый.

Пела всем невыспавшимся птица,
ну а может быть, совсем не пела,
солнце освещало наши лица,
тень шла вниз, но ведь не в этом дело.

Тень спускалась с потолка по стенке
и переползала на подушку,
свет менял нюансы и оттенки,
падал на тарелку, ложку, кружку.

Дело ведь не в том, что плохо помню,
главное, что помнится неплохо —
банка там, на полке, и легко мне,
жестяная банка, легче вздоха.


* * *

Как я болтал, трепался, жёг,
как отжигал и отчебучивал,
и в изумленье тёр висок,
и сахар в чае взбаламучивал —

и с представителем родни,
и с сонной птицей-проводницей,
и с сочинителем фигни,
и с будущим самоубийцей.

Вольно в начале всех начал
вести вотще бои без правил,
но биографию не правил
и посвящений не снимал.


* * *

Закалённая в кухонных войнах,
по полгода готовая ждать
мелкий промах, скатавшая войлок
из обид, как бы это сказать? —

Каллиопа? Да ладно — Ксантиппа.
Свары, склоки, характер дурной,
муза быта, комедия типа,
хуже фурии — будь мне женой.

Я с гарантией стану философ
и начну наконец-то писать
хорошо, глубоко без вопросов,
дай мне яду, дай слово сказать.


* * *

_________________А. К.

Можно было поговорить обо всём:
о грибах, фотографии, табаке,
о стихах, до утра остающихся сном,
о снах, не прекращающихся в стихе.

О рыбалке мы говорили, вот.
А году в девяносто седьмом
засолил лосося, и Лёша смотрел, как кот,
на него, пока кофе сбегал бегом.

Я наврал, мол, нефтяники мы, Урал,
и махнул рукой, на последние закупил
табак для трубки, какой ты давно искал,
кофе хороший и рыбу, что ты любил.

Ты читал так Божнева наизусть,
зло, отрывисто, акцентируя те места,
параллельные пониманию моему, что грусть
давит горло, гнев, в общем-то, и тоска.

И в Балашихе, — ударение важно здесь, —
в колонке на кухне негромко гудел газ,
говоря, что потом что-то там точно есть,
несмотря на этапы горя и метастаз.


* * *

Я думал, что я не похож на отца,
крамольника, лыжника и гордеца,
фарцовщика и металлурга,
ведь твари земной суждено до конца
стесняться отца-демиурга.

Со страшной любовью и диким стыдом
я вижу его в проявленье любом,
лицо его в строгой оправе,
когда бы висело оно над столом,
убрать я рукою не вправе.

Отец всем доказывал, зло, сгоряча,
отсутствие бога и, лясы точа,
бравировал, богоискатель.
И с уст не сходили Блохин, Балтача,
и был анекдот смачный кстати.

Я помню подаренный велосипед,
а также скейтборд, по прошествии лет
вдруг найденный на антресолях.
В общаге пустой холостяцкий обед —
чай, суп из пакета — посолим?

Сегодня я старше, чем ты был тогда,
при встрече последней, чтоб дальше — айда,
уехать и сгинуть в столице.
И эта минута, и эта беда,
уход твой — и длится, и длится.


* * *

Ты ограбила меня,
ведь, наверное, любила.
Да, любила что есть силы.
Нынче нет того огня.

Ты ограбила меня,
облапошила, украла
из груди кусок металла,
заменила нежность на.


* * *

Всю ночь донимал комар.
Это было давно.
Дневной не спадал жар.
Вставал, открывал окно.

Окно вставал закрывал.
Прошло очень много лет.
Комарик одолевал.
Вставал, зажигал свет.

Зачем и о чём он пел?
Здесь почти нет комаров.
Моей крови хотел?
Просто комар таков.

Зачем я прожил сто лет,
на комара серчал?
Вставал, зажигал свет.
Ложился, свет выключал.


Лирическое стихотворение

И тут она спросила: «Со скольки?» —
и сердце громко приостановилось.
Всё стало ровно и без шелухи,
как доброта, как благодать, как милость.

Нам простота дарована, цени
её хотя бы на корпоративе.
Она — любви сигнальные огни,
она — дымок на приоткрытом пиве.


* * *

Когда помрёшь, то смерти больше нет,
пока живёшь — безносая повсюду.
На кухне мою грязную посуду —
она сидит передаёт привет.

Я мусор сортирую, а она
идёт себе, шурша, по коридору,
я на окне отдёргиваю штору —
а там стоит навытяжку она.

Отреагировать на это как?
Смириться? Приспособить по хозяйству?
Дать волю краснобайству и зазнайству?
Списать на мироздания косяк?

Но если вдруг заглядываю за, —
от скуки, низачем, пожав плечами, —
исполнены таинственной печали
её миндалевидные глаза.


* * *

Звезда невзгод и одичанья
в моё уставилась окно,
я выслушал её молчанье,
её пригубил молоко.

И, романтически настроен,
я ей сказал: давай, звезда,
вдвоём такого здесь настроим,
что не распутать никогда.

Такие выверты и тверки,
такой замутим тут бедлам,
что превратятся в маломерки
старьё звездец и тарарам.

«Я знаю всё, и мне не надо
помощников в моём пути», —
звезда ответила распада,
потом добавила: «Прости».


* * *

Седая, старая, от сна
очнувшись не вполне,
открой его планшете на
и вспомни обо мне.

Он был сначала тук да тук,
и старый ноутбук
хранил движенье глаз и рук,
а также муку мук.

Туда, где думал о тебе,
и представлял тебя,
и был подобен тетиве,
хотя сидел как тля,

и просидел сто тысяч лет,
по клавишам стуча
и заклинанье, как поэт,
под нос себе шепча, —

угревшись в кресле, соверши
обратный перелёт
и в памяти повороши,
словно в стакане, лёд.

Прозрачный лёд холодных глаз
и лёд холодных рук,
в несбывшееся тесный лаз,
из будущего люк.

На удивительном лице
всегда жила печаль,
но на родной кириллице
всё очень грубо, жаль.

А я любил печаль твою
и спрятался средь букв,
но ты шепчи: «Не узнаю»
и закрывай фейсбук.


* * *

Белая тойота
под моим окном
загрустила что-то,
стоя под чехлом.

Дождиком побрызгал
климат островной,
лисами порыскал,
посветил луной.

Где же твой хозяин —
умер, улетел?
Твой крутой дизайн
страшно устарел.

На районе пусто,
лишь дурной сосед
вспоминает грустно
фар потухших свет.


* * *

Много кофе, мало сна,
здравствуй, поздняя весна.
Ты пятидесятая,
пьяная, помятая.

Жизнь поэта — матерьял,
как не помню кто сказал,
чешешь репу, морщишь лоб —
матерьял не очень чтоб.

Так, сгоняешь в магазин,
кофе тихо пьёшь один
на скамейке из стаканчика
под закрытье балаганчика.


* * *

Сердце кольнуло сосновой иголкой,
памяти непроизвольной прополкой,
бабочки жёлтой мгновенной улыбкой,
первой, ещё ювенальной ошибкой.

Первой исписанной ночью тетрадкой,
первой любовью, тревожной, несладкой,
горем и счастьем, грибами и мёдом,
в зеркале будущим взрослым уродом.

В мире, где нет ни вины, ни разлуки,
ты мне протянешь знакомые руки,
в небе мелькнёт ошалевшая птица,
строчка чужая мне тоже простится.

Снова нальются тяжёлой сиренью
заросли и станут стихотворенью
честной подмогой, склонясь у подъезда,
словно обратная страшная бездна.

Нет, хорошо, что всё не получилось,
что всё тогда отошло, открутилось
и сорвалось, понеслось по орбите —
только на вдохе: простите, простите!
Еще в номере