Литературные группы возникают и вопреки тому, что их существование не соответствует так называемому «духу времени» (нынешнее манифестирование литературной самости, как правило, кажется пародией на самоорганизацию эпохи высокого модернизма и исторического авангарда), и вопреки самому мнению участников группы. Так или иначе, схождение авторов в некое символическое единство обычно обусловлено некими вне- или не вполне литературными обстоятельствами: либо есть «учитель» или «лидер», выступающий ядром группы, центром притяжения, либо какие-то бытовые, родственные, случайные столкновения людей порождают уже собственно литературную связь (соученики по филфаку Ленинградского университета собираются в «филологическую школу», соученики по инязу — в «Мансарду», она же «группа Черткова»).
Начиная с зарождения послевоенной неподцензурной поэзии и до наших дней демонстрация приватности, домашнего характера объединения выступает знаком отказа играть по правилам публичной литературной политики (но это, разумеется, тоже одна из стратегий этой самой политики). Модельной здесь может послужить известная объяснительная записка Евгения Кропивницкого: «Лианозовская группа состоит из моей жены Оли, моей дочки Вали, моего сына Льва, внучки Кати, внука Саши и моего зятя
Оскара Рабина». Исключений из этой «игры в приватность» не очень много (СМОГ, с рядом существенных оговорок концептуалисты).
Тем не менее в конечном счёте эти «произвольные» объединения не произвольны: общность габитуса влечёт за собой и общность эстетических интересов (ленинградские «филологи» в пику соцреализму выбирают наследование «формальным» поискам авангарда; «лианозовцы» отбрасывают литературность, обращаясь к окружающим со всех сторон «голосам», к живой речи).
«КУФЁГА» — яркий пример современного «малого» поэтического сообщества, объединяющего трёх поэтов: Михаила Кукина, Игоря Фёдорова, Константина Гадаева. Кукин, полностью в соответствии с «приватной» интерпретацией групповой идентичности, говорит в одном из
интервью:
С Игорем Фёдоровым мы подружились, когда вместе служили в армии — мне чрезвычайно понравился этот весёлый, добрый парень, как и я, москвич, и мы сразу как-то сошлись, стали дружить. И потом наша дружба перешла на «гражданку». А с вторым моим ближайшим другом Костей Гадаевым мы вместе учились в институте. И с ним мы подружились в первую очередь на почве интереса к поэзии: выяснилось, что и он что-то пишет, и я что-то пишу. А Фёдоров тоже писал стихи — разные шуточные, смешные, порой очень смешные. В какой-то момент я познакомил Костю и Игоря между собой.
Однажды мы с Костей пришли к Игорю на день рождения, и Игорь на лестничной площадке стал нам читать свои новые стихи, а мы чуть ли не падали на пол от смеха. Было это во второй половине девяностых годов. С тех пор мы время от времени вместе выступаем с чтениями стихов — наш коллектив называется «КуФёГа» — «Кукин, Фёдоров, Гадаев». Это не то чтобы литературный кружок с одним эстетическим манифестом, скорее, это содружество поэтов, каждый из которых идёт своей дорогой, пишет непохожие на других стихи, но в личной и творческой жизни друг друга нас многое интересует. Когда моя дочь была маленькой, мы собирались у нас дома, около станции метро «Коньково». И моя первая книжка называлась «Коньковская школа». После того как моя семья переехала в другое место, мы стали собираться в мастерской отца Кости — скульптора Лазаря Гадаева.
И «произвольность», и «приватность» объединения налицо, но что-то же должно удерживать авторов столь долго вместе — помимо взаимной человеческой симпатии и дружбы. Существование наособицу, несколько в стороне (но не вовне, разумеется) литературного процесса (даже в лучшие годы, когда могла существовать некоторая иллюзия его единства), разумеется, способствует сохранению групповой идентичности. Но мне видится некая большая общность, непосредственно в письме всех трёх поэтов.
При более развёрнутом анализе стоило бы поговорить о специфике каждого из авторов. Экстатическая созерцательность Куки-на, самоироничное ёрничество Фёдорова, элегическая рефлективность Гадаева — очень индивидуальные стратегии, позволяющие безошибочно опознать лирический субъект каждого из трёх поэтов. Но перед нами The Best of КУФЁГА, коллективное избранное, подразумевающее всё-таки сквозное чтение и восприятие текстов каждого из пожертвовавших первым слогом фамилии для общего дела в качестве части метатекста. Следовательно, именно общее, а не частное должно быть отмечено при взгляде на этот том.
Этой объединяющей чертой я бы назвал ценность обыденного, прозрение высшей подлинности (радостной или трагичной) сквозь каждодневную суету: «Каждый вечер / автобус идёт на закат / по Миклухо-Маклая по 26-ти Бакинским Комиссарам // нет я простить не могу / говорят в автобусе / нет я ему всё сказала // низкое жёлтое солнце / светит нам прямо в лицо / поверх усталых домов // а иногда засидишься / возвращаешься поздно / и этот жёлтый автобус / идёт в сплошной синеве / по Миклухо-Маклая / по 26-ти Бакинским Комиссарам» (М. Кукин); «Чисто классический Блок: / Аптека. Фонарный свет. / Улица. Ночь… Одинок, / под фонарём мент // стоит, на ветру продрог. / И такая вокруг пустота… / Ну чисто классический Блок! / Даже с учётом мента» (И. Фёдоров); «Малость солнца в гаденьком декабре. / Дореволюционная архитектура. / Призраки юности, курящие во дворе / так и не оконченной alma mater. / Восемнадцать почти. Не дают отсрочки. / Строит глазки с параллельного курса дура. / Ветерок доносит обрывки мата. / Сердце выстукивает: три точки — три тире — / три точки… / По левую руку — Военная прокуратура. / По правую — Анатомический театр» («Переулок Хользунова», К. Гадаев).
Можно и интересно искать источники и параллели этого группового чувствования. Если не уходить далеко в прошлое, а искать синхронические параллели, то сами авторы в предуведомлении к тóму указывают на роль Тимура Кибирова в формировании их представления «о творческой стратегии и кодексе поведения художника в современном мире». Кибиров вспоминается здесь не как автор соцартистских поэм и посланий, а как неосентименталистский и одновременно не лишённый дидактизма автор чеканной формулы (из «Двадцати сонетов к Саше Запоевой»): «Я лиру посвятил сюсюканью. Оно мне кажется единственно возможной / и адекватной (хоть безумно сложной) / методой творческой. И пусть Хайям вино, // пускай Сорокин сперму и говно / поют себе усердно и истошно, / я буду петь в гордыне безнадёжной / лишь слёзы умиленья всё равно». КУФЁГА не чужда, впрочем, ни алкогольная тема, ни мотивы «телесного низа» (особенно Фёдорову), но «слёзы умиления» здесь важнее.
При этом кибировский неосентиментализм вместе с дидактикой подмигивают его предыдущим опытам, оказываются минус-приёмом по отношению к соц-арту.
У Кукина, Фёдорова, Гадаева всё строже и одновременно простодушней (в самом лучшем смысле слова). Кибировский лирический субъект поздних текстов во многом идеологически сконструирован, КУФЁГА же оказывается нечастым в отечественной словесности примером вполне твёрдого следования программе консервативного христианского гуманизма (которая у Кибирова предстаёт как раз конструктом). В этой последовательности КУФЁГА расходится и с гораздо более онтологически критичной линией «Московского времени», и с во многом схожей другой тройкой поэтов, на сей раз не московских, а петербургских (Дмитрий Григорьев, Валерий Земских, Арсен Мирзаев), более игровых и связанных с авангардными практиками. Неброс-кость, отказ от резких жестов, своего рода настойчивая обыденность, нежелание присоединяться ни к романтическому позированию, ни к киническим практикам отрицания выделяют наших авторов из общего ряда и заставляют искать в их текстах сообщение эссенциального характера. Но что делать тому, кто, как автор настоящей рецензии, резко отвергает любой эссенциализм? Вероятно, вспомнить каноническое маклюэновское «The Medium is the Massage» и увидеть, что эстетико-этическая позиция, литературное поведение и поэтика в случае Кукина, Гадаева и Фёдорова неразрывны.