Роман Анохин
Пироскаф
*  *  *
когда сломается последняя колонка,
закончится двадцатый век,
где я ещё стою ребёнком,
смотрю на воду, видя первый снег —
мой первый снег — нечаянный, неслышный,
летящий на трамвайные пути,
на выцветшие яблони и вишни,
на мать, которой нет и двадцати,
на мост и на железную дорогу,
на крыши круглосуточных ларьков
и на отца, несущего мне ёлку
сквозь блокпосты знакомых мужиков.


*  *  *
что говорить? закончилась весна,
листва в пыли, жара, и мне за тридцать.
велосипед с речным названием Десна
истёк ли? или ещё длится?

заглох ли сад? и утекла ли та река?
вдоль берегов которой мы искали глину,
но не затем, чтобы отлить колокола,
покрыв набатом среднерусскую равнину, —

мы создавали тех, кто должен умереть,
кто вместо нас закончится дыханьем.
мы репетировали собственную смерть,
пленяясь драматическим закланьем.

мы умирали этих глиняных солдат,
кроша на ветер пыль вселенского помола,
и научались называть собой распад,
отлитый в форму совершенного глагола.


*  *  *
батон недельный, как бетон.
макулатурный Ги Бретон —
протез для старого серванта.
не одеяло, а центон —
Русь добатыевских времён.
и слово вата значит вата.

комбайн уходит на покос.
я и водитель, и матрос.
пшеницы солнечное море.
фурацилин — модель колёс.
в столовой ложке жёлтый нос.
не ровен час застрянет в горле.

ч/б солдаты новостей.
и генерал от лебедей
чеканит строки эпитафий.
читать о гибели частей.
о фресках северных церквей
с послевоенных фотографий.

Бог Саваоф на Ильине —
пейзаж, стремящийся вовне.
периферийные утраты.
и я погибну на войне
за то, чтоб Родина по мне
чертила контурные карты.


*  *  *
души моей Царицыно,
забвенья Черкизон.
блужу теперь в столице я,
не то что Аронзон,
что по горам валандался,
ружьишком баловал —
от жизни кто не прятался
и смерти не искал?
уныние и праздность —
вседневный мой досуг.
дерев твоих опалость
меня стоит вокруг.
над ясеневским лесом
темнеют небеса
и в сумраке беззвездном
проходят поезда.
кончаются вагоны.
хожу на Тёплый Стан —
отсюда ближе к дому,
к покинутым местам,
к бетонным побережьям,
к трамвайному кольцу —
где жизнь идёт как прежде,
но близится к концу.


*  *  *
ампир твой не отбрасывает тени.
я говорю хрущёвкой по ночам —
латынью вымирающих растений.
с такою речью ходят по врачам,
так капают раствором вертикально
и точат каменеющую плоть.
так языком пытаются смолоть
бетонный злак, так сумрак привокзальный
сквозь марлю коммунального окна
процеживает ветерок осенний.
мартиролог так — поезд поименный —
течёт по бездорожью полотна.
так вдохновенно пишутся стихи
наитием душевного недуга,
напоминая ощущенье звука
от пересохшей некогда реки.


*  *  *
и к небу звёздочка прибита,
а может, красная заря.
из петербургского корыта
поили конного царя,
поили пешего холопа,
поили оперных девиц,
верстой балтийского потопа
измерив длительности лиц.

сквозь петербургское корыто —
сквозь длань господнюю — видна
времён неназванная свита.
племён грунтовых имена.
ладьи на Ладожском вокзале
отходят в инобытие,
полночной медленной Валгалле
отдав дыхание твое.


*  *  *
снег сегодня не быстр и не медлен.
снег умерен. умеренный снег.
я с похмелия беден и бледен.
полногласен, как человек.

то ли март, то ли всё ещё полночь.
не поймёшь. не хочу понимать.
в холодильнике сумрачен овощ.
мне из мрака его вынимать.

мне оставлена кружка с кефиром
(битый образ: шуга, полынья).
на Литейном дышали эфиром.
я дышал испареньем рубля.

всё не так уж. кимвал мне в трахею.
вечереет. журчит унитаз.
с выдыханьем рифмую Психею,
на матрасе летя на Парнас.

Любовь травами не излечивается (лат.).
Еще в номере