Наступая на зебру
Парк Цитадели
Недолго жить предполагая
на вечереющей заре —
дробь бонго, скрежет попугаев,
скольженье мыльных пузырей.
Тоска досуга городского —
как ускоренье на бегу
от неофитства до раскола:
я верю, значит, всё могу —
скакать на ножке на слэклайне,
девиц под липы увлекать
и тени пальм над сопляками
в марихуану облекать.
А если, скажем, прямо завтра
вся эта музыка моя
затихнет в лапах динозавра
не столь приветливого дня,
я затаюсь на дне колодца —
вот в этой лодке на пруду,
и сам Юпитер рассмеётся:
он не меня имел в виду.
* * *
Лишь мёртвый страшнее и глуше
засушенных трещин земли.
Какие роскошные лужи
нежданно дожди развели.
И выползли вдруг дождевые
невиданные червяки
в три раза длинней, чем в России,
где многой другой чепухи.
Как будто бы скальпель исторгнул,
и вот на экране живой
измученный внутренний орган,
хотя бы и твой, да чужой.
Недаром Творец милосердный
от ужаса, как от огня,
нас кожей прикрыл разноцветной.
Что фиговый листик? Фигня.
Искусство укрытия скопом
на южных широтах, авось
меж засухой и потопом
пройдёшь это время насквозь.
Как эта толпа монотонно
на членистоногой волне
пролезла сквозь толщу бетона
и бросилась под ноги мне.
На переходе
Богов ревнивая обида
и наш позор — как два звена.
Не зря девица Артемида
меня в зверьё произвела.
Стою наказанной Каллисто,
медведица с недавних пор,
пока летят мотоциклисты
на изумрудный светофор.
За ожидание награда:
жасмин в расщелинах ноздрей,
в лиловой злости жакаранда —
заокеанская сирень.
На тень свою взираю хмуро:
лежит, как родина, во лжи,
уже ведь и медвежья шкура —
моя — мне не принадлежит.
Сама себе вполне чужая,
я провидению родня,
иду, на зебру наступая,
и та приветствует меня.
* * *
Что делать с именем твоим?
Кому его я адресую?
Вот шестилетний херувим,
скучая, сам себе пасует —
и мячик бьёт — как по мозгам,
по плитке — юноша неистов.
Летит песочная лузга
из-под копыт волейболистов.
Сереет море в двух шагах,
белеет облако, как выдох.
Все эти бах и тарарах —
всё та же музыка подвида
людей: попробуй до любой
звучащей мелочи дотронься,
тебе откликнется любовь
на страшной дудке кроманьонца.
А мне остался только такт
из двух слогов нерусской песни
без адресата, просто так,
чтоб было жить неинтересней.
* * *
Под заревом цвета аджики
жуирует стайка моржей.
Бомжи загружают пожитки
в тележки из супермарше.
Вновь осень, я сбилась со счёта.
Спортивного счастья пижон,
чувак в элегических шортах
в пробежку, как в сон, погружён.
Я вижу всё те же — доколе? —
знакомые лица людей,
и бордер-знакомую-колли,
и гипер-знакомую тень.
Простая раскладка на утро
осьмнадцатого ноября,
но солнце, как вумная вутка,
раскачивается не зря,
чтоб самая горькая горечь
на самой её глубине,
как чайка, закрякала в хоре
нестреляных голубей.
* * *
Давай о молодости? Стоп —
то песни глупости и скотства,
там первых снов и первых слов
невыразительное сходство
казалось музыкой души,
а просто чушью оказалось,
хоть кол на голове теши,
и к истине не прикасалось.
Зато какая, чёрт возьми,
нам старость выпала, подружки:
средь дуновения зимы,
сквозь залпы чумовой пирушки
взирать на сизый-сизый дым,
скажи, практически загробный,
под вопли голосом дурным
Бабы-яги внутриутробной.
Ну что же — в облаке вранья —
беспечной юности наследство —
и правды нынешнего дня:
недаром жизнь, недаром детство.
Не зря и ласковая смерть
меж старичков в спортивных формах
чужой покажется во тьме,
как чей-то вынужденный промах.