Мария Игнатьева
Пироскаф
Наступая на зебру


Парк Цитадели
Недолго жить предполагая
на вечереющей заре —
дробь бонго, скрежет попугаев,
скольженье мыльных пузырей.

Тоска досуга городского —
как ускоренье на бегу
от неофитства до раскола:
я верю, значит, всё могу —

скакать на ножке на слэклайне,
девиц под липы увлекать
и тени пальм над сопляками
в марихуану облекать.

А если, скажем, прямо завтра
вся эта музыка моя
затихнет в лапах динозавра
не столь приветливого дня,

я затаюсь на дне колодца —
вот в этой лодке на пруду,
и сам Юпитер рассмеётся:
он не меня имел в виду.


*  *  *
Лишь мёртвый страшнее и глуше
засушенных трещин земли.
Какие роскошные лужи
нежданно дожди развели.

И выползли вдруг дождевые
невиданные червяки
в три раза длинней, чем в России,
где многой другой чепухи.

Как будто бы скальпель исторгнул,
и вот на экране живой
измученный внутренний орган,
хотя бы и твой, да чужой.

Недаром Творец милосердный
от ужаса, как от огня,
нас кожей прикрыл разноцветной.
Что фиговый листик? Фигня.

Искусство укрытия скопом
на южных широтах, авось
меж засухой и потопом
пройдёшь это время насквозь.

Как эта толпа монотонно
на членистоногой волне
пролезла сквозь толщу бетона
и бросилась под ноги мне.


На переходе
Богов ревнивая обида
и наш позор — как два звена.
Не зря девица Артемида
меня в зверьё произвела.

Стою наказанной Каллисто,
медведица с недавних пор,
пока летят мотоциклисты
на изумрудный светофор.

За ожидание награда:
жасмин в расщелинах ноздрей,
в лиловой злости жакаранда —
заокеанская сирень.

На тень свою взираю хмуро:
лежит, как родина, во лжи,
уже ведь и медвежья шкура —
моя — мне не принадлежит.

Сама себе вполне чужая,
я провидению родня,
иду, на зебру наступая,
и та приветствует меня.


*  *  *
Что делать с именем твоим?
Кому его я адресую?
Вот шестилетний херувим,
скучая, сам себе пасует —

и мячик бьёт — как по мозгам,
по плитке — юноша неистов.
Летит песочная лузга
из-под копыт волейболистов.

Сереет море в двух шагах,
белеет облако, как выдох.
Все эти бах и тарарах —
всё та же музыка подвида

людей: попробуй до любой
звучащей мелочи дотронься,
тебе откликнется любовь
на страшной дудке кроманьонца.

А мне остался только такт
из двух слогов нерусской песни
без адресата, просто так,
чтоб было жить неинтересней.


*  *  *
Под заревом цвета аджики
жуирует стайка моржей.
Бомжи загружают пожитки
в тележки из супермарше.

Вновь осень, я сбилась со счёта.
Спортивного счастья пижон,
чувак в элегических шортах
в пробежку, как в сон, погружён.

Я вижу всё те же — доколе? —
знакомые лица людей,
и бордер-знакомую-колли,
и гипер-знакомую тень.

Простая раскладка на утро
осьмнадцатого ноября,
но солнце, как вумная вутка,
раскачивается не зря,

чтоб самая горькая горечь
на самой её глубине,
как чайка, закрякала в хоре
нестреляных голубей.


*  *  *
Давай о молодости? Стоп —
то песни глупости и скотства,
там первых снов и первых слов
невыразительное сходство

казалось музыкой души,
а просто чушью оказалось,
хоть кол на голове теши,
и к истине не прикасалось.

Зато какая, чёрт возьми,
нам старость выпала, подружки:
средь дуновения зимы,
сквозь залпы чумовой пирушки

взирать на сизый-сизый дым,
скажи, практически загробный,
под вопли голосом дурным
Бабы-яги внутриутробной.

Ну что же — в облаке вранья —
беспечной юности наследство —
и правды нынешнего дня:
недаром жизнь, недаром детство.

Не зря и ласковая смерть
меж старичков в спортивных формах
чужой покажется во тьме,
как чей-то вынужденный промах.
Еще в номере