Юрий Орлицкий

Слова, слова… слова?

Максим Глазун. Из бранного
М.: Синяя гора, 2025

Эта книга возмущает сразу: первый сборник — и целых триста страниц! Да какие бы они ни были: совесть надо иметь! Кто ж это читать будет? Уж не я точно!

Связанные слова
Сваленные в одно —

очень точно сказано. Именно сваленные. Совсем как в нашей повседневной речи, будто безо всякого разбора. Впрочем, этим — искусной имитацией естественной речи — пожалуй, и цепляет сразу. Уже с названия — ещё одной провокации: что значит «из бранного»? Что «содержит нецензурную брань»? Но этим не удивишь. Да и брань эту надо специально выискивать, в целом книга вполне целомудренная.
Или та «брань», которая… О которой… Из-за которой:

нечуждые мне видятся гробы
слова убитые на поле брани

Заметьте: не люди, а слова: это их смерть наш поэт переживает. Хотя вообще о смерти он пишет очень много (точнее — 53 раза на трёхстах страницах: «А смерть — повсюду», «Смерть — это выход за буйки», «в море смерть растворена / как в чашке витамин» — так что ему, наверное, она уже не страшна — скорее даже смешна:

«смерть закончилась»
могла бы написать продавщица
мясного отдела
там всегда что-то заканчивается
а всем надо смерть смерть
а продавщица кричит
достаёт метлу и через прилавок
тычет в кричащих нет нет
закончилась правда закончилась
но мы хотим ещё
могли бы ей сказать
так попробуйте получите
кричит и тычет в них
и так вечность

Или всё-таки страшна? У Глазуна всегда нельзя точно ответить, да или нет, — кроме самых главных случаев.

Но это не привычная тотальная ирония: это глубже, это — о том, что человек сам далеко не всегда понимает, да или нет. А с него требуют моментального ответа. И если человек привык говорить, писать — а точнее, как в нашем случае, не может не говорить и писать, — он всегда рискует сказать не то, что от него ждут. Рискует во всех смыслах: говорение/писание вообще вещь рискованная. Но поэт по определению человек рисковый, само слово его к этому толкает. Точнее — ведёт, тащит за собой.

Мы так и видим, как какое-то кажущееся случайным слово заставляет поэта открыть рот — и слова липнут друг к другу, выстраиваются в ритмически организованные цепочки, сами (будто бы!) пишутся и говорятся:

«бтр и машины росгвардии
покидают блокпосты в москве»

даже новости пишут анапестом
семантический чтут ореол
только к форме и есть уважение
содержание в жёстких условиях

Если «бранным» называть словесный мусор, который Глазун так любовно ворочает во рту, — у названия появляется ещё один смысл: именно что «из какого сора». А к этой книге вполне можно присовокупить «словарь новых слов и значений», в ней употреблённых — не в смысле специально выращенных в речевых пробирках, как у мудрствующих авангардистов, а именно подхваченных на лету в сети и в литинститутских коридорах, в вагонах ступинской электрички.

Далее, поистине стыда не ведая, всё это становится стихами. В том числе иногда и вроде бы из рук Максима вырывающимися — но всегда за что-то держащимися, к чему-то напрочь прилипшими: хотя бы к звуку «ж»:

Бережёного бог бережёт:
береги ежат,
тигров, бомжей, ужат,
жён и мужей.

Это у них: нарожают.
Сбор урожая.
Не уважаем.

Мы бережём.
Нам живого не жалко.
Жизнь — подготовка.

Тут тесно.
Жить жутко.
Неловко.

Мёртвые умножаются.
Умножаются.

Поют песни.

Открытая цитата из Хлебникова тащит за собой хлебниковские же стихи, в которых копятся, больно толкая друг друга, одинаковые звуки, рождая главную мысль; здесь это — «жить жутко». Так само получается, без надрыва и даже без малейшего напора.
Цитат у Глазуна, его же словами говоря, — «хренова туча», и это не хорошо и не плохо — это есть, как вообще в нашей речи, в которой нет ни словечка в простоте: всё сложно. Или таким прикидывается?

Поэт же, увы, орган речи. И часто совсем не тот, который вещает. По крайней мере, у Максима это так.
Разный орган. На разное и на разных похожий, иногда явно и демонстративно — как в случае с жутким Хлебниковым. Или вообще на Виктора Некрасова или Генриха Сапгира:

какой русский
не любит

любит
не любит

роман
ромашка
сорвиголова

как в меме
тише
дальше
смешнее

бог любит
не любит
любит

нет

Но всё это — своё. Теперь своё. Причём высказанное на своём, схваченном на лету и надёжно присвоенном языке. И пока «зомби хочет ямба», Глазун, словно нарочно на глазах у всех зомби, перебирает: верлибр, хайку, сонет, заумь, обросший густым семантическим ореолом анапест. Вполне понимая при этом, что поэт всё время учится, у всех и у всего. И лучший тому пример — его перевод на собственный язык бессмертных элиотовских «Полых людей». У Глазуна и тут получилось по-своему — «Пустышка». Сакральный для предыдущих поколений текст, который каждый старался перевести как можно точнее, тут тоже стал в доску своим — и другим:

внутренности изъяты
что там теперь в пиньяте
брошенной к прочим
фантики в голове увы
жажда голос ассоциации
в шёпоте общем
половых а не правовых
ветра траве сухой
по битым стёклам крысиный ход
к нашим сокровищам

бесформенная серость тень
стыда и тяготенье стен

переступившим
встречные фары неспящего царства смерти
вспомни меня если надо вспышкой
не жестокой душой но
потрошёной пиньятой
что во мне непонятно

Очень жаль, что этого стихотворения нет в книге: оно многое в поэзии Глазуна проясняет. Не только корни, для многих общие, но и способ их перерастания, прорастания через них — как росток бамбука в известной китайской пытке.

И самое чужое словечко тут — чужая вроде бы в скудном элиотовском словаре безвкусно многоцветная пиньята. Пятно в пустыне. От руки раскрашенный кадр в чёрно-белом кино. Непонятно откуда (но зато ясно зачем) взявшийся здесь «фонарик светлячковый». Но теперь без него стало никак!

…В общем, книга не просто хорошая, а очень хорошая. Поэтому главное — не дочитать её сейчас до конца, оставить что-то на потом, на второй и третий раз. Такое желание появляется редко, и оно тоже что-то значит. Много что значит, по-моему.