Борис Кутенков

Прочтём удивясь

 

Олег Дозморов. Тень друга. Стихи 1996 — 2025

М.: Пироскаф, 2025

 

Этот замысел был неожиданным — и он напрашивался: для новой книги Олега Дозморова выбраны тексты, так или иначе посвящённые Борису Рыжему или касающиеся его. Пожалуй, тематическое избранное могло бы вызвать изначальную настороженность, если не знать всего контекста судьбы и стихов, ставших одним целым. Если при жизни — обращения к живому Боре, то после 2001 года трагедия смерти друга становится неисцелимой болью и источником бессонниц, биографических откровений и личной мифологии, переходит из текста в текст на протяжении многих лет; а чужая молва о себе, якобы наследующем покойному гению, кажется, отчётливее побуждает вырабатывать собственный голос. Нередко эта работа происходит благодаря тонкому переосмыслению интертекста Рыжего.


Пожалуй, книга разрушает распространённый стереотип — об одностороннем влиянии. Хронология датировок, стихи, написанные ещё при жизни Рыжего, — всё это не позволяет делать столь уверенные выводы, и уже непонятно, что раньше — курица или яйцо. Во всяком случае, оба черпали из источника Гандлевского: здесь много отсылок к нему, интонационных и прямых текстовых, его «Ах ты, Господи боже ты мой!» явно просодически сказалось в некоторых вещах раннего Дозморова. Можно подробно исследовать и другие переклички, но ясно одно: процесс влияния двух уральских поэтов очевидно взаимный — обусловленный и дружбой, и общим кругом чтения. По мере чтения замечаешь, как положение оставшегося в живых кардинальным образом меняет интонацию разговора: интертекст врастает в стихи, становясь продолжением памяти. Иногда кажется, что голоса Рыжего и Дозморова становятся единым сплавом — сверхзадача последнего не столько в том, чтобы перевоплотить цитату, сколько в продолжении разговора на одном языке через стихи. Отсюда — такое множество аллюзий. «Один свалился из окна…» можно читать, и не держа в уме текст Рыжего «Серж эмигрировать мечтал…», но это восприятие будет явно обеднённым. Всё, в конце концов, сводится к болевому и горделивому определению: «Очевидец убитой культуры, страж, ископаемое и родня» — эти автономинации приводят на память Арсения Тарковского, но откликается и Заболоцкий с его «Посвящением друзьям»; оба хранители ушедшей культуры, её свидетели и проводники.


Впрочем, чувствуется в Дозморове иногда и что-то ахматовское, некий гибрид самоуничижения и горделивого осознания своего места. Такое сочетание проявлено и в этих, возможно, даже противоречащих друг другу определениях — очевидец, страж, ископаемое и родня — или в суждении о поэтической будущности:


со всем своим лирическим дерьмом,

что вечно оставляли на потом,

осядем буковками в тонкий том.

Хотя, конечно, разными шрифтами.


В этой биографической рефлексии наиболее достаётся от Дозморова всяческим спекулянтам, приспособившим под стихи мёртвого свой «изгиб гитары». Но в другом стихотворении голая, неприбранная эмоция рождает противоречие с такой неприязнью; скорее всего, Олег Дозморов, остыв от эмоции, так не скажет, но встретишь здесь и такое:


И каждый тебе психиатр

и гробокопатель на пару.

Уж лучше бы пошлый театр.

Уж лучше бы, блин, под гитару.


«Под гитару», «театр» — бесконечные поводы для рефлексии о Рыжем: а нужно ли, а приближает ли к поэту, а не опошляет ли память о нём? Однозначного ответа нет. Но, возможно, в выборе из двух зол — копанье в грязном белье мёртвого и «пошлый театр» — аккомпанемент и вправду становится победителем; хотя ясно, что нашего автора в посмертной судьбе Рыжего не устраивает ни то ни другое.


Однако не всё здесь подчиняется прямым трактовкам — и слава богу. Естественно, отношения Дозморова с погибшим другом окутаны тайной, не все загадки стоит раскрывать. Что, например, значит «опасаясь как друга» в одном из стихотворений, на какой эпизод взаимоотношений намекает? Что такое «тайный знак царскосельского круга», оставленный в наследство ушедшим товарищем? Или — слова о Рыжем, который «на латынь перевёл речь будок», — загадочная метафора: если с «речью будок» всё ясно, то «латынь» уже предполагает множество интерпретаций. Поэзия оживает в таких моментах — в отличие, например, от прямолинейного текста о любви к Кушнеру, прямо говорящего и о собственном литературном анамнезе, — и остаётся затекстовое пространство. Мне кажется, особость во многих стихотворениях возникает и благодаря эллипсису — неназываемое, подразумеваемое в речи о друге, становящемся персонажем стихов.


Ещё одна тема — нелепость всех прогнозов: в одной из предыдущих книг Дозморова есть строки «Извините, я не консультирую, мальчики, / Наперёд не скажу ни о ком». Здесь — «Прозреешь — он, чудак, напьётся как свинья. / Ещё прозреешь — он нашкодит, шалунишка. / Теперь завистников вонючая возня — / всё тень проделок тех, хотя певцу и крышка» (тоже с явной отсылкой к Рыжему, непредсказанности и неотвратимости его самоубийства). Страшная чёрная яма гибели, то, как человек уходит «с верёвкой во мрак», что предшествует этому и как, как остановить, — заботит Дозморова, предостерегает от заверений о будущем (пусть от бездны и не предостеречь), становится зудящим лейтмотивом. «Убийцей станет», сказано в другом стихотворении — очевидно, снова с горечью об одном из мальчиков; есть в этом что-то от гумилёвского пророчества, от «в блузе светло-серой невысокого старого человека».


В одном из (штампованно сказать «пронзительных»? скорее убийственно язвительных) стихотворений книги Дозморов создаёт один из наиболее запоминающихся автопортретов в русской поэзии — одновременно отсылая и к образу «наследника Рыжего», сложившемуся в чужих представлениях, и вообще к мотиву сарафанного радио. Например, так:


Ах да, и на плечах у мертвеца.

А от себя ещё могу добавить,

что несколько одутловат с лица

и жопьи уши хорошо б убавить.


Но всё-таки какая-то есть власть

и даже спесь, хоть это не в почёте.

И всё-таки, немного удивясь,

меня прочтёте.


Слышатся здесь и здоровая амбициозность, и гусарский задор (наследующий, возможно, опять же Рыжему), и беспощадная самоирония. Фраза «меня прочтёте» звучит не как просьба или надежда, а как спокойное, почти фатальное утверждение. Дозморов создаёт не просто автопортрет, а квинтэссенцию поэтического существования: через беспощадное саморазоблачение — к обретению неуязвимости. Стихотворение становится актом одновременно смирения и гордыни, где главная победа — в этом тихом, но неотменимом «прочтёте». И мы — читаем. И удивляемся.