Олег Дозморов

На семнадцатом году



* * *


От школьного овала до овала

на плоском камне или на кресте,

зачем она звучала и играла

во мне сначала, позже — на листе?


Зачем она сначала не давала,

но, сердцем завладевшая, потом,

наоборот, раскрепощённой стала,

смеялась, пела, рта искала ртом?


Зачем ушла, зачем назад вернулась,

опять ушла, и снова обернулась,

и помахала сломанным крылом

сидевшему за письменным столом?


Я тот же я, но ты во мне осталась

последним эхом, выстрелом двери,

щелчком ключа, а что со мною сталось —

когда-нибудь потом проговори.



* * *


Непосредственно перед Страшным судом,

есть сведения, подсудимым дают свидания,

но не киношные, с телефонной трубкой, за прозрачным стеклом,

а по-настоящему, длительные, чтоб наказания,


если они последуют, мучали нас сильней,

потому что вечность — это разлука и расстояние,

и тут главное — отказаться твёрдо и поскорей,

и я отказываюсь от свиданья с тобой. Таково моё завещание.


Потому что мне будет легче не в спецблоке, на проштемпелёванных простынях,

в комнате с чайником и холодильником искалеченным,

запомнить тебя, а, навеки, в уральских покинутых ебенях,

под кировградскими соснами. И тут мне добавить нечего.



* * *


«Найдись мне женщина, роди мне сына,

роди мне дочь — кого-нибудь роди!»

Петров опять нажрался как скотина,

и жизнь его — мультфильм «Ну, погоди».


Петрову что? Проспится и забудет

и стыд и срам и колотьё в груди,

а миру некуда деваться, он пребудет.

Лишь небо, ветер, счастье впереди!



* * *


чудо-рифмами украшенный

и кусками облаков

но не как есенин ряженый

а скорее тиняков


в адидас кроссовках порванных

на скамеечке сижу

из когда-то образованных

и дававших куражу


кроме шуток люди-граждане

выгляжу как лохмандей

слово очищаю каждое

от надрыва и соплей



* * *


Присказки, шутки, семейные фразы,

глупости, внятные только двоим,

коды интимные, пени, отмазы,

манипуляции, с шифрами к ним, —


всё было слышно Елене с Татьяной,

двум сумасшедшим соседкам. Огонь

дикий в очах у Елены, хоть пьяной,

правда, не видел. Тихоня тихонь,


самой «того» оказалась другая,

мужеподобная, столб соляной,

в белой ночнушке, почти что нагая,

по коридору порою ночной.


После мы съехали, дамы остались,

комнату сняли другие жильцы

и на балконе над ними смеялись,

жёлтом от сладкой весенней пыльцы.


Странные бабы, чудные соседки,

пленницы снов в коммунальном житье,

где вы теперь оставляете метки —

нитки на двери, скандалы где те?


Я не входил в ваши метры ни разу,

разве что так, в приоткрытую дверь,

мельком — трельяж, допотопную вазу,

чистую и холостую постель.



* * *


Я по пятницам играю в лотерею,

потому что, граждане, старею.

А ещё (я не хочу вам врать)

обожаю всё и вся ругать.


Отвратителен, как брадобрей,

я свободу трогаю руками,

зависаю то за облаками,

то пониже гордости своей.


Я желаю выиграть кучу денег,

прикупить жильё, на моря берег

выходя, ложиться на шезлонг

по утрам и, с собственной шизой


тет-а-тет, мечтать о жизни краше —

становясь глупее, хуже, старше —

той и этой, этой, но и той.



* * *


Старость наступает незаметно,

начинается с двойных носков,

а потом, сурова и бездетна,

добирается и до мозгов.


О, харизма милого лиризма,

обаятельный старинный стиль

нарциссического реализма,

стал ты пыль, провинция, утиль.


Надо деньги, что ли, экономить,

поскромнее в плане дольче вит,

слышишь, сладко нотка ноет, ноет,

то болит российский алфавит.


Надо экономить свято место,

занимать поменьше листажа,

полприщура надо вместо жеста,

поскромнее в плане куража.


Меньше кушать, потреблять поменьше,

от Ноздрёва к Плюшкину сойти,

полускуфа, полуунтерменша

в зеркале увидеть по пути.



* * *


Здравствуй, здравствуй, милый мой,

день без боли головной!


Убирай ибупрофен,

парацетамол из вен.

Это сон на семь часов.

Это счастье в мире сов.


Можно книжку почитать,

можно тихо покричать.


Можно в магазин сходить.

Можно это прекратить.



* * *


Мы не дошли до вересковых пустошей,

зато мы вышли к озеру и пабу,

потерь невосполнимой роскоши

и тьмы и горя крупному масштабу.


И в пабе, в полутьме заплёванной,

в сивушной кисло-сладкой атмосфере,

как в жизни нашей скорбной, переломанной,

согрелись мы, в утробе словно, в звере.



* * *


С лицом поношенным, петлистыми ушами,

сама цитата сразу из всего,

возможно, это я — вот этот хмырь в «Ашане»,

берёт, кладёт, не купит ничего.


Дихотомии раб, невольник абулии,

на кассе отложу и больше — никогда,

в отчаянье включу морально-волевые,

вернусь, уговорю, оставлю навсегда.



* * *


Когда заболела моя собака,

подумал я: вот и дождался знака,

на путь сам страшный благословил

себя и с Иовом аж сравнил.


Когда мой кот загибался и нож хирурга

его кромсал, я ругал демиурга

за лицемерье, посулы, замысла кривизну,

но кот, очнувшись, руку мою лизнул.


Когда я маму повёз на химию,

то просто молился, надежду хилую

слезой одинокой, как слабый росток, кропил,

надежды малый процент копил.


Но всё обошлось, тьфу-тьфу-тьфу. А раньше

что я сделал не так, в чём поддался фальши,

глухоте и слабости, не вызвал в ночи такси,

не метнулся к другу в тисках тоски?



* * *


Я бы съездил на Галапагосы,

я бы съездил на Мадагаскар,

черепахам задал бы вопросы,

руконожке предложил нектар.


Я уральский городской эндемик,

вывезенный прямиком туда,

где орденоносный академик

вычислит бродягу без труда.


Ну давай, биолог-археолог,

откопай среди английских снов

русской речи небольшой осколок,

эолит непостижимых слов.


Я не приживаюсь, но вплетаю

странную манеру в разговор —

музыка нездешняя, простая

и надежд непродуктивный сор.


На Галапагосах — черепахи,

на Мадагаскаре есть лемур,

ящерицы, мотыльки и птахи…

Я без них несчастен, зол и хмур.



* * *


Летящей звериной походкой,

без всяких забот и хлопот,

пушистой извилистой лодкой

идёт семантический кот.


Он цапнул владельца за палец

за вирши и прочую чушь,

провёл когнитивный анализ

и мысли полёту не чужд.


Он есть представитель галактик,

но он не метафора, нет,

а только животности практик

и трансцендентальный предмет.


Он баловень лишнего веса,

его, может быть, полтора,

в нём бьётся трагедии месса

и жизни кипит полнота.



* * *


Ко мне приехала родня,

и за четыре дня

я весь как есть сошёл с ума,

такая вот фигня.


От разговоров про квашню

и всякую байду,

еду, питьё и вновь еду

сто тысяч раз на дню.


Не то чтоб я не поддержал

всех этих тем и ржал —

да нет, я тоже расточал

горячий сердца жар.


Об ипотеке, шашлыках,

ещё и о грибах.

Но я читал Шестова — шах!

Сижу как падишах.


И я подумал: чебурек

и я, и имярек.

О, как унижен человек

и ныне, и вовек.



* * *


Я пришился к группировке

на семнадцатом году,

тощий, робкий и неловкий,

пишущий белиберду.


Группировка непростая,

группировка, скажем так,

словно музыка святая,

называется никак.


Пришивался — задавали

мне вопросы за людей,

обозначить предлагали

то, о чём молчит хорей.


Знаешь Женю, знаешь Рому?

Стоп, душою не криви:

ты не предпочтёшь родному

основного из Перми?


В деревянной он обновке —

Рома, Женя — ни гугу.

Я пришился к группировке

и отшиться не могу.